Русский человек — по природе своей — остроумный висельник. По музею ходила смерть в виде человека с оселедцем, но многие, как кур во щи, влетевшие экспонаты сидели, забавляясь тихими вицами.
Капитан Саратов лежит на полу. Щиплет струны семиструнной гитары, прекрасным баритоном напевая о случившемся:
Ходят пленные, как тени.
Ни отчизны, ни семьи…
И, сделав бравурнейший перебор:
Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои!
Схожий с парижским апашем[6], веселый русский капитан не знает судьбы. Через два года из Франции он попадет в иностранный легион[7], в Сахару. Через четыре — умрет от раны в войне с инсургентами Абд-Эль-Керима[8]. Капитан поет весело. Весело перебирает струны.
Черноморец, как хозяин,
Раскричится иногда…
В ярких, явно опереточных, костюмах с звоном и лязгом в зал ворвались гайдамаки[9]. На тысячи пленных наставили винтовки. И родилась внезапная тишина — как в часовне.
Обошлось. Кто-то сумел успокоить. Они ушли со сцены под облегченный вздох зрительного зала.
Холод. Снег. Ветер. Сотни невест, жен, матерей стоят в примыкающих к музею улицах. Я не знаю — может быть, я крупный преступник? К матери в вестибюль я иду под конвоем сечевиков. Успеваю сказать несколько слов. Мать успевает заплакать. И я снова ложусь в зале, усеянном людскими головами, как яблоками.
О чем я думаю? Ни о чем. Я давно разучился думать. Вот когда я был юн и учился в Московском университете — там я думал. У Ильина занимался феноменологическим методом. У Первушина — политической экономией. Для себя «страдал» над Толстым и Ницше и любил Василия Розанова[10]. Неразрешаемых проблем в голове моей было множество. И я не верил «принципу относительности».
Худа без добра не бывает. Война доказала мне теорию относительности. Глаза стали больше.
Сидя в музее, я думаю: куда же я денусь? И чувствую ясно, что среди общей борьбы я где-то застрял. У меня нет места. У меня нет роли. У меня — ничего нет. И наверное, завтра я утону в реке — «как тонут маленькие дети». Поэтому в голову мне приходит Афон.
В музее я кое в чем убеждаюсь. Например, в том, что русские — великолепные смертники. В русских больше «китайского», чем европейского. Европейцу показалось бы верхом дикости: вырвавшись из-под расстрела, с ежесекундным риском стать под него, начать плясать чечетку на сцене Педагогического музея, припевая:
Ой, яблочко, ты куда котишься?
В музей попадешь — не воротишься.
Пленные устроили такой спектакль. Посадив в качестве публики немецких гвардейцев, украинских сечевиков, сестер милосердия, самих арестантов. Доведя до хохота куплетами на «злобу дня».