— Учтите, молодой человек, уже месяц как идут занятия.
— Я догоню, честное слово, — быстро заверил Антон. — Только примите… пожалуйста.
— Из кузницы мало кто учится у нас, — проговорил учитель. — Работа там тяжелая, напряженная. Это я хорошо знаю. Нелегко придется. Многие начинали, да бросали, не выдерживали. Вы не бросите?
— Я не брошу.
Дмитрий Степанович смотрел в его юношески нежное лицо со свежим румянцем на щеках, с непреклонным взглядом зеленоватых немигающих глаз и упрямо сжатым ртом.
— Приходите завтра на занятия, — сказал Дмитрий Степанович и привычным жестом разогнал усы по сторонам.
Антон поспешил уйти; пятясь к двери, пробормотал неразборчиво:
— Спасибо, Дмитрий Степанович, спасибо, Анна Евсеевна…
Выйдя из школы, Антон, не застегивая пальто, крупно зашагал по улице. В стороне над высотным зданием ярко сияли электрические лампы подъемного крана, похожего на клюв огромной птицы; огни над городом сливались в сплошное зарево; морозный ветер развевал полы пальто, гасил и не мог загасить горячего румянца на щеках, блеска в глазах.
На другой день, перед концом работы, когда Фома Прохорович отлучился от молота, Гришоня известил, подойдя к Антону и передвинув заслонку печи, чтобы пламя не так палило и выло:
— Сегодня во дворце вечер отдыха. Пойдем? Будет оч-чень интересно!
Антон отставил кочергу, снял рукавицы, протер глаза и сказал со сдержанной радостью:
— Отгулялся я, Гришоня, хватит — впрягаюсь в воз.
Спрятав руки в рваные карманы спецовки, Гришоня прицелился в него одним глазом.
— В качестве лебедя или щуки? — И, уткнув губы ему в ухо, посоветовал, как по секрету: — Выбирай лебедя, все-таки заоблачные выси… — откинувшись, сморщился и захохотал.
— В школу я поступил. Учиться буду.
— Знаю я вас, энтузиастов, — пренебрежительно махнул рукой Гришоня и сплюнул на горячую деталь — слюна закипела и испарилась. — Все храбрые поначалу, а потом в кусты. Я здесь два года, видел таких храбрецов! И ты свернешь в кусты: веселиться любишь, кино любишь, маскарады любишь, Люсю любишь, а она не даст тебе учиться: встреть, проводи… Лучше и не начинай.
При упоминании о Люсе Антон помрачнел, и Гришоня прочитал в выражении его лица, глаз ожесточенную решимость.
— В образованные тоже, значит, подался… — сказал он с ноткой осуждения и зависти; петушиная бойкость исчезла, он сник, поскучнел, сделался как бы еще острее и меньше ростом; он отодвинулся к молоту навстречу Фоме Прохоровичу, сверкая засаленными штанами с прорехами.
Узнав о решении нагревальщика, кузнец точно расцвел весь, одобрительно закивал Антону. Тот легко вымахнул из печи белую, почти прозрачную, переливающуюся и весело стреляющую искрами болванку, поднес и положил ее на штамп. Фома Прохорович молодо встряхнулся и с каким-то торжествующим гулом обрушил на нее увесистую «бабу», бил и мял сталь, пропуская через ручьи, как бы выжимая из нее живые багряные соки, и сталь меркла, гасла, твердела, становилась иссиня-черной.