– Ай, яй, яй, Антон Николаевич. Что за невыдержанность в ваши годы.
И добавлял со свойственной ему в такие минуты мягкостью:
– Я же сказал, Антоша, что интересно тебе будет посмотреть, когда подрастёшь. А сейчас тебе ещё рано. Там ни оловянных солдатиков, ни Буратино нет.
И таинственная шкатулка чинно водворялась на место.
Сухой яблоневый лист, вертясь в воздухе, упал на плечо Антона, замершего со шкатулкой в руках.
Взявшись правой рукой за крышку, он осторожно открыл её.
Внутри шкатулки лежала связка пожелтевших бумаг, массивный золотой перстень, Георгиевский крест и серебряный бокал.
Антон опустился на лавку, поставил шкатулку перед собой.
Сухой лист, сорвавшись с его плеча, упал в траву.
Антон взял в руки перстень. Он был увесистым, из золота с красноватым отливом. На перстне теснился вензель ФТ.
– Эф тэ… – прошептал Антон, надел перстень на безымянный палец правой руки, и странное волнение овладело им.
– Эф тэ… эф тэ…
Он в задумчивости трогал перстень, разглядывая его. Тонкая изящная работа, прошлый век…
Он вынул из шкатулки рюмку. На её сильно потемневшем боку стоял тот же вензель.
Поставив рюмку на стол, Антон взял в руки Георгиевский крест.
Солнце заиграло на нём, и вместе с искрами, вспыхнувшими на гранях, вспыхнуло в голове Антона давно забытое, слышанное в детстве: дедушка был георгиевским кавалером, воевал в армии Самсонова, был ранен в голову немецкой шрапнелью, демобилизован и умер через четыре года в заснеженном холодном Петрограде, оставив в наследство двадцатилетнему отцу три металлические коробки с уникальными хирургическими инструментами, коллекцию тропических жуков и огромную библиотеку.
– Дедушка… – пробормотал Антон, – Андрей Федорович, Андрей Федоров Денисьев… Но почему ФТ?
Положив крест рядом с бокалом, он взял перевязанные шёлковой лентой бумаги, развязал, развернул.
Одна из бумаг оказалась пожелтевшим письмом с обтрёпанными краями. Антон стал читать, с трудом разбирая нервный почерк:
Друг мой, Александр Иваныч, вы знаете, как я всегда гнушался этими мнимопоэтическими профанациями внутреннего чувства, этою постыдною выставкою напоказ своих язв сердечных…
Боже мой, Боже мой, да что общего между стихами, прозой, литературой, целым внешним миром и тем… страшным, невыразимо невыносимым, что у меня в эту самую минуту в душе происходит, – этою жизнию, которою вот уже пятый месяц я живу и о которой я столько мало имел понятия, как о нашем загробном существовании. И она-то – вспомните же, вспомните о ней – она – жизнь моя, с кем так хорошо было жить, так легко и так отрадно, она же обрекла меня на эти невыносимые адские муки.