Она брела, низко опустив голову, и все же двое или трое прихожан и одна медсестра узнали ее и неловко поздоровались, отчего она смутилась и пришла в себя только на окраине городка, более оживленной в этот вечер, чем даже в канун Рождества.
Перед ней высился холм, на котором, погруженный в темноту, одиноко стоял дом Гая. Она медленно приближалась к нему и смотрела то на неясный черный силуэт, то на светлую струйку пара от своего теплого дыхания, пока, наконец, дом не остался позади. Она пошла дальше по дороге и, миновав поворот, где рыженькую спортивную Джулию пригвоздило к дороге переднее колесо собственной машины, подошла к лодочной станции, казавшейся в темноте громоздкой и неуклюжей. Она заметила, что сломанную дверь починили, и подумала: если бы ее починили раньше, два месяца назад, ничего бы не случилось. Если бы она не вошла тогда в эту дверь, не поднялась в темноте в кубрик «Джулии» и не спустилась по лесенке в ее каюту… «Гай, боже мой, дорогой Гай», — прошептала она, тщетно пытаясь прогнать воспоминания о той ночи, а также и о другой — на постели с пологом, когда на них, улыбаясь, смотрела с портрета в золоченой раме жена Сэма. И даже о той божественной безгрешной ночи в Бостоне. Она вообще не хотела думать о Гае — будет у нее еще время для воспоминаний, а позже, может быть, и для забвения.
Консервный завод работал. За его желтыми окнами уныло лязгали машины. О пирс терлись, повизгивали цепями рыболовецкие шхуны. Сильный запах рыбы висел над местностью. Сэма здесь, конечно, нет, подумала она. Сэм дома. Ест, пьет и ждет, как ждет сейчас весь городок, как ждет вдали отсюда ее мать, которая прислала уже четыре письма (мать, по настоянию Мар, не присутствовала на похоронах), и ее сестра, Элизабет Сью, которая написала дважды. В ответ Мар послала в Чаттанугу коротенькое вежливое письмо. Обе просили ее немедленно приехать. «Тебе надо развеяться, — писала мать. — Сначала эта ужасная трагедия, а теперь этот кошмарный доктор Монфорд…» Конечно, она не могла поехать ни домой, ни к Элизабет Сью, а теперь, когда ее имя появилось в газетах, — даже и в Нью-Хавен.
В португальском районе было тихо, в окнах коттеджей мягко и уютно светились самодельные лампы. Все дома были обнесены низким частоколом, а вдали поднимался ввысь узкий деревянный шпиль церкви Святого Иосифа. На фоне черного неба она отыскала глазами черный крест и подумала, что когда-то это была церковь Гая, потом свернула в сторону и взобралась на холм за индепендентской церковью и маленьким каркасным домиком доктора Треливена, прошла три квартала до скованного холодом кладбища с замерзшими маленькими флажками, старыми тусклыми надгробиями и несколькими новыми, блестевшими в ярком свете месяца. Она остановилась у самого нового, ярче всех блестевшего камня. Это был округлый лаконичной формы изящный кусок вермонтского мрамора. «Лоренс Макфай. 1921–1957». Она не захотела добавить «от любящей жены» или что-то в этом роде, потому что такие надписи, по ее мнению, способны были только опошлить смысл, в них вложенный. Она и правда была любящей женой. Она любила Лэрри страстно, каждой клеточкой своего тела и всей душой. И она была преданной женой… до конца, когда это уже не имело особого значения, а может быть, наоборот.