– Да издалека-то я тебя за мальчика по осени и принял. Джинсы, курточка, этюдник. Смотрю, и какой милый юный художник тут живет на третьем этаже! Ты ж все время в штанах ходишь! Потом уж охрана мне разъяснила, что ты девчонка, – огорченно сказал Митя, посмотрел поверх листа и обрадовался: – Слушай, Малыша, да хоть и вблизи! Ты ж мелкая худышка. Тушь смыть с ресничек, и все. И бабского в тебе – ноль. Но многовато изящества. Мальчишки не так плавно двигаются. Но вот детскости-то нет, ты – жесткая, будто тебе лет сто… Не ребенок… – он спохватился, а лиловая бабочка опять задрожала: – А чего вдруг? Зачем тебе в мальчики?
4
У бабки всегда воняло. Залежалым хламом, плесенью и почему-то хлоркой. В «заведении» наверху – чистота и сверкание, а тут, в «приличной» квартире, – ффу. Пол в коридоре Мурка вроде на днях подметала – опять под ногами что-то хрустит, карамельки какие-то растоптанные, семечки, сор. Ноза б тут кончилась от брезгливости, едва переступив порог… Или просто убежала б от вони. Да, чтоб зайти, надо было собраться и заставить себя. Ну и ничего. Почти год она тут прожила и не сдохла. А куда денешься, если идти больше некуда?
Мурка прокралась по коридору мимо двух дверей – одна запертая, другая даже заколоченная досками крест-накрест – бабка говорила, что квартира коммунальная, но этих соседей из запертых комнат Мурка никогда не видела. Вообще. По ночам в этих комнатах что-то шуршало – может, из-за сквозняка. И скреблось – мыши? Еще иногда в тишине было слышно, как что-то пересыпается с шорохом, как мелкий песочек, как соль. Тоже мыши? Почему-то это сыпучее шуршание наводило жуть. Со двора за грязными стеклами можно было разглядеть паутину расползающегося тюля. Бабка на вопросы про соседей, про что там внутри, только отмахивалась и ругалась. Может, в этих комнатах никто не жил с самой блокады? Ага, как же. На «Истории Санкт-Петербурга» в школе рассказывали, что после блокады-то, пока город восстанавливали, тут каждый метр жилья был на счету, люди в коммуналках жили семьями в крошечных комнатках. В ванных, в подвалах и на чердаках. Никакой домоуправ бы не потерпел заколоченных комнат даже в отдельной квартире. Значит, заперли и заколотили потом… Но тоже давно. Заколотили и уехали? Интересно, кто? И зачем заколачивать? Да кто их теперь поймет, этих советских людей… Дело темное, прошлое. Мертвое дело.
И что там может быть? Обычно, когда Мурка вспоминала про заколоченную досками дверь в страшную комнату днем, например, от скуки на алгебре, она представляла себе, что там «ждут своего часа» какие-нибудь сокровища: антикварный сервиз на двенадцать персон, каждая тарелка в голубом замшевом чехле, спрятанный в каком-нибудь ящике в громадном пыльном шкафу; или пережившие блокаду книги из Серебряного века, с золотыми обрезами, в тисненых тяжелых переплетах, с загадочными картинками и всякими виньетками в виде амурчиков, нимф и лилий. Но если она вспоминала про комнату ночью, сквозь бабкин храп вроде бы вновь и вновь слыша оттуда то ли кажущийся, то ли всамделишный тихонький шорох чего-то пересыпающегося, о кладах ей не думалось. Лезла в голову всякая чертовщина. Накатывала жуть, и хотелось лишь одного – чтоб скорей наступило утро. И вскочить в семь, и, едва умывшись в ледяной ванной над старинной раковиной, с которой ничем не оттереть ржавые подтеки, одеться, схватить рюкзак с учебниками, выбежать в гулкий выстывший подъезд, а потом во двор, а там синее утро, дворник снег разгребает, а девушка со второго этажа выгуливает черного мопса, и потом скорей на улицу, в шум Кирочной, в ее рыжие фонари, маршрутки и яркие вывески, и толпы народу спешат в метро и из метро, а там и школа, противная и такая милая, безопасная: яркий свет, гомон, малышня носится, и формулы по геометрии надо скорей повторить… В школе ночной шорох сразу кажется бредом. И еще на уроках можно незаметно рисовать.