Лучше про то, что в школу теперь только на консультации. Да и то не на все. Лучше про то, что кончается школьный май и вот оно – огромное, совершенно целенькое лето. Лучше про то, что каждый день теперь имеет золотой тяжелый смысл, потому что есть Швед, Янка и их чистый сияющий дом высоко над синей просторной Невой, и – ежевечерние съемки. Если, конечно, Швед не занят. Когда он уезжал работать, иногда прихватывая с собой Янку как ассистентку, Мурка добросовестно возилась с учебниками и тестами, с заданиями по рисунку на подготовительных и пораньше ложилась спать, чтоб хватало сил на долгий-долгий учебный день.
Швед и Янка белой ночью возвращались тихонечко, разгружали кейсы и зонтики, шептались на кухне, плескались в ванной, сладостно возились в спальне – а у Мурки наворачивались теплые ночные слезы: эти большие, теплые, живые люди, во-первых, снова дома и с ними ничего не случилось в дороге, и, во-вторых, они заботятся о том, чтоб не побеспокоить ее сон… Они – добрые. Умные. А вот отец… Он не был злым. Не был дураком. Растил ее, как свою, хотя, конечно, из-за бабки родной дочерью не считал. Но почему, почему он, заваливаясь домой с работы или откуда-нибудь среди ночи, всегда делал это шумно, с грохотом, начинал остервенело ругаться с матерью – они с маленьким Васькой спросонок вскакивали в страхе и тут же шмыгали обратно под одеяло, чтоб не попало. Прятались. Лет в пять Васька перестал срываться в плач с испуга, а молча перебегал комнату, забирался к ней и утыкался горячим лбом в ребра.
Что помешало родителям нормально расстаться тогда? Ведь давно ясно было, что хорошей, счастливой жизни никому в их семье не будет. А развелись бы – и Васька бы не погиб. Точно не погиб бы. Потому что не бросился бы вдогонку за уходящим отцом – ругань, чемодан с барахлом, материнские вопли, хлопок двери – не сунул бы ноги в разбитые кроссовки, не выскочил бы в подъезд, не пробежал бы, хлеща болтающимися шнурками по ступенькам, вниз по пролетам, не выскочил бы в белое солнце, черные тени снаружи, не вылетел бы, крича: «Папа, подожди!» в грохот и шум улицы, где крик его все равно никто не услышал… И его не вынесло бы, ослепленного солнцем и слезами, на проезжую часть.
А Мурка была в Синявинском садоводстве, на даче у подружки – тогда у нее были подружки! – без младшего. Ему одиннадцать – а им в выпускной класс, разные планеты; да еще подружка сморщилась: «Что, опять в няньках с Васечкой твоим?» И Васька не поехал. Никто не мешал мазаться кремом, загорать топлес; никто не кидался неспелыми яблоками, не постил, злорадно хрюкая, в инсте дурацкие фотки, не брызгался из водяного пистолета, не рассказывал ночью страшилки… Да, жалко, что с Васькой не поделиться крупной темной клубникой и пупырчатыми огурчиками, но зато как тихо и хорошо, какая стрекоза на загорелом плече… И она веселилась, обжиралась малосольными огурцами, клубникой и пряниками, купалась в канале, а то и в Ладоге, загорала; а по ночам они глупой счастливой компанией девчонок и мальчишек собирались у соседской восьмиклассницы на чердаке и, шлепая по комарам, рассказывали страшные-страшные истории про черные занавески и безглазых ходячих кукол. Как она обрадовалась, когда двадцатого июня, жарким вечером, странный материн голос в телефоне велел попросить у родителей подружки разрешения еще погостить, а те (она – сарафан в цветочек, улыбка из имплантатов; он – шорты, кроксы, волосатые ноги) махнули рукой, мол, конечно, какой разговор, лето перед выпускным классом, жара, клубника, велосипеды – гости сколько нравится!