— Интересно, но утомительно, — сказал дружок, сидя на кортах и обмахиваясь ермолкой.
— Ага! А самое страшное знаешь? Я ведь их понимаю!
— Говорил уже, — вяло отозвался Санька, — языки тебе хорошо даются, вот уже и идиш через пень колоду могёшь.
— Не! Не просто язык, а… — я призадумался, — вообще! Говорят эрусин и нисуин, так понимаю!
— …гои! — вклинился громкий кто-то за низеньким забором, разговаривая на идише вперемешку с русским. — Мальчики – ровесники моего Малха, так смотрю на них и думаю – может, мне ребёнка в колыбели подменили? Гляну на сынулю своего, так руки опускаются к ремню. Может, не поздно ещё нового сделать, а? Нового постараться или этого обстругать под моё надо?
Переглянулись мы, поморщились, да в сторонку пригнувшись, не сговариваясь. Ето в первые дни лестно было такое слушать, пока привычки местные не поняли.
Любят здесь почему-то детей своих стыдить, и если кто из христиан лучше окажется, особенно по уму, так чуть не в нос чад етим тыкают. Но как-то так получается у них, што будто на диковинку цирковую указывают, навроде бородатой бабы.
«Смотри! Гой, и тот лучше тебя!»
Тфу ты! Неприятно. Оно канешно, если покопаться, так и у нас тоже хватает таково, што жидам неприятным кажется. Просто когда ты в стороне от етого, то вроде как и тьфу, ерунда. А когда пальцами тыкают, так и нет.
— Ви ещё здесь? — удивилась тётя Сара с нашево двора, наткнувшись на нас. — Переодевайтесь в праздничное и давайте сюда! Жениха с невестой скоро придут, а вы тут вот так!
Сбегали и переоделись, но как оказалось – сильно заранее. На солнце успели пропотеть, высохнуть и снова вспотеть. Ну да ладно, как и все!
Во дворе заканчивали последние приготовления, и занятые етим женщины суетились с видом паническим и невероятно важным. Даже если они всево-то отмахивали мух от рыбы, то делали ето так, будто жених с невестой вот прямо идут от синагоги и мечтают вслух об етой несчастной рыбе. Вот так вот идут и говорят – риба, риба! Мы хотим рибу! Где наша риба?!
— Орешки! С черносливой орешки где!? — раздавалось то и дело визгливо, и очередная тётя Хая начинала свару на пустом месте, или срывалась и бежала куда-то, смешно переваливаясь телесами.
— Куры! Я тебя умоляю! Кому сказала расставить так, а он? — руки упирались в боки, и на грешника смотрела не иначе как сама Лилит, готовая выпить душу за столь тяжкое прегрешение. Грешник делал ножкой булыжники двора или сварился в ответ, в зависимости от степени осознание вины и характера по диагонали.
— Сёма! Сёмачка! Иди сюда, золотце! — с оболтуса лет пятнадцати, с плечами шириной с хороший шкаф и шеей циркового борца, наплёванным платочком стиралась со щеки настоящая или выдуманная грязь. — Садись сюда, золотце, здесь тебе будет лучше видно куру и рибу. Проверь, руки до всего дотягиваются, или нужно што-то подвинуть поближе? Подвиньтесь отсюда, мой Сёмачка слабенький, ему нужно хорошо питаться!