— Почему молчишь? — уныло спросил Митяй.
— Так. Сама не знаю. На душе кошки скребут.
— Кошки пустяк, — вздохнул Митяй. — А у меня на душе собаки воют. У-у-у! — завыл Митяй и засмеялся.
Катя тоже улыбнулась, но улыбка получилась какая-то недоконченная, и, дрогнув губами, она сказала:
— И хорошо, Митя, что ты уезжаешь отсюда, и жаль мне тебя. Один теперь будешь. А тебе нельзя быть одному.
По лицу Митяя, сразу замкнувшемуся, видно было, что он понял все, что хотела сказать Катя.
— Меня жаль? — высокомерно хмыкнул он. — Странное дело. Нянька, что ли, мне нужна? Няньки мне и здесь надоели.
От этих самоуверенных и отстраняющих слов Кате стало еще тоскливее и беспокойнее. Промокшие ее ноги ломило от холода, и она задрожала от какой-то внутренней стужи. Боясь расплакаться, она сказала:
— Ты не сердись, Митя, я пойду. Боюсь в совпартшколу опоздать.
Митяй не обратил внимания, что Катя идет в совпартшколу в неурочное время. Он отчаянно махнул рукой, заторопился и стал сбивчиво просить Катю писать ему почаще, на его письма отвечать сразу, не откладывая, а в случае чего-нибудь такого — ну, она же понимает! — немедленно телеграфировать ему. Катя пообещала и писать и телеграфировать, покраснела от его поцелуя при людях и ушла.
Обратно, в общежитие, она бежала, не обходя луж, не видя их, а когда вошла на монастырский двор, на колокольне ударил большой колокол. Тяжкие, но звонкие удары кругло покатились вниз, обрушились на Катю, оглушили и смяли ее. Качнувшись, она в изнеможении прислонилась к мокрой стене колокольни. Она задыхалась от горя и летела в черную глубину такого отчаяния, когда кажется, что все рухнуло, что нельзя больше жить. А тягостные удары мрачно гудящей меди продолжали мучительно-гнетуще падать на ее голову.
Катя оттолкнулась от стены и оглянулась, почувствовав, что сзади кто-то стоит. Стояла женщина, не старая, но с темным и сухим, словно окостеневшим, лицом, с синими тенями под большими печальными глазами. По черной длиннополой одежде Катя узнала монахиню.
— У тебя горе, доченька? — тихо спросила монахиня.
Катя молчала, исподлобья глядя на нее. А монашка закачала головой, зашелестела сочувственным шепотом:
— Молоденькая какая, а, гляди-ко, повстречалась уже с горем. Мир-то, он лукавый и горький.
Темно-коричневые, безжизненно тонкие ее губы ласково, жалеюще улыбнулись.
— Пойдем со мной, доченька. Я помолюсь за тебя. И сама ты помолишься. Ан, глядь, угодник и снимет с тебя горе твое, — положила монахиня на голову Кати легкую, пахнущую ладаном и свечной гарью руку.
Катя тряхнула головой, сбросив руку, и, сверкая главами, крикнула: