И тогда он предложил ей лететь утренним рейсом в Ташкент, а оттуда в Ереван.
Аннаев взглянул на часы и поднялся.
— Мне пора. Что было до Ташкента, вы знаете. А по пути в Ереван, когда летели над Каспием, Приходько встал и шагнул к пилотской кабине. Я загородил дверь. Приходько выхватил пистолет, но Халида ударила его по руке. Он промахнулся, и сразу же выстрелил в нее. И тут мы его скрутили…
Она еще минут пятнадцать жила. Успела сказать, что послала вам письмо. «Он поймет и все простит» — это ее последние слова…
Аннаев с силой провел ладонью по лицу, встал и протянул руку.
— Прощайте. Через полчаса мой самолет.
Он тоже поднялся, их ладони сомкнулись в рукопожатии. Несколько секунд оба молчали, двое одиноких мужчин в пустоватом прокуренном кабинете.
— Когда похороны?
— Ее уже похоронили. В Ашхабаде. Рядом с могилой отца. Прощайте.
После ухода Аннаева он вернулся к столу, тяжело опустился на стул.
В раскрытые окна кричала, звенела, скрежетала разгоряченная зноем улица. Медленно, словно преодолевая неимоверную тяжесть, он поднял руки, уткнулся в ладони лицом и замер, безучастный ко всему на свете, кроме заполнившей все его существо невыносимой гложущей боли. Из небытия, из сумеречных далей памяти возникло ее лицо — осунувшееся, чуть скуластое, бесконечно усталое и родное. Губы ее беззвучно шевельнулись, она произнесла какую-то фразу.
— Громче, — попросил он хриплым, прерывающимся голосом, понимая, что сходит с ума, и исступленно веря в невозможное. И невозможное совершилось.
— Я люблю тебя, — произнесла она со щемящей душу нежностью. — Ты единственный человек, которого я люблю. Прости, что я причинила тебе боль.
— О чем ты говоришь…
— Я видела, как ты мучаешься, как тебя гложут сомнения. Я должна была сказать тебе всю правду. И не могла, не имела права сказать. Пойми меня.
— Я понимаю, — прошептал он. — Ох, как я теперь тебя понимаю!
— Не казнись. Ты не виноват ни в чем. Наверное, так должно было случиться. Может быть, это даже к лучшему…
— Нет! — закричал он. — Слышишь? Нет!! Нет!!!
Встревоженная секретарша заглянула в комнату, недоуменно пожала плечами и молча прикрыла дверь. А он продолжал неподвижно сидеть все в той же неудобной позе, низко склонившись над пепельницей, в которой сиротливо стыла невесомая, готовая рассыпаться от малейшего дуновения, горстка пепла — все, что осталось от ее единственного, так и не прочитанного им письма.