Чтобы, верно, подзадорить старика, Сергей сказал:
— Ну вот, а ты еще возмущаешься; зачем последнее десятилетие названо в газете великим?
Максим взбунтовался:
— Умный навроде, ученый ты человек, Серега, а понять меня правильно не смог. Я не супротив того, чтобы и эти десять лет назывались великими. Они и в самом деле великие, как каждый прожитый нами год за всю историю советской власти. Каждый из них по-своему велик, каждый дается нам с бою…
— А ты, дядя Максим, вижу, сделался настоящим политиком, — улыбнулся Сергей и предложил: — Давайте, товарищи, выпьем за здоровье дяди Максима!
Паклёников усмехнулся:
— Моему здоровью твой, Сережа, тост едва ли поможет. Иду — скриплю, как старая, рассохшаяся телега, в коленках, во всех суставах стреляет, как из ливорверта. И глаза, почесть, ни хренинушки не видят…
— Ну, насчет глаз… — Апрель зашевелил усами, — насчет глаз ты зря, кум… Они у тебя ищо зоркие. Увидал днями Марею Соловьеву, — мы с Максимом на бревнышке по стариковской привычке у его дома сидели, толкли словесную воду в ступе, — а Марея мимо проходила… Увидал он ее да и говорит: «Эко добра-то у этой Соловьихи, что сзаду, что спереду…» Вот те и слепой!
За здоровье Паклёникова все-таки выпили, посмеявшись, конечно, над его сомнительной слепотой. Поговорили для облегчения душ еще о том, о сем, больше пустошном и забавном. Кто-то первый спохватился, что пора бы уж оставить хозяйку одну с сыном, и подал соответствующий знак. Покинули избу Угрюмовой дружно, в сенях только замешкались, толклись, отяжелевшие, не находя двери. Пишка, воспользовавшись затором, этой пробкой, ухватив Тишку за парализованную руку, как за поводок, вернул его к столу, выпил с ним остаток водки и только потом уж удалился, подталкивая впереди себя малость упиравшегося Непряхина и внушая:
— Иди, иди, Тиша, ни капелюшки там не осталось. Сам проверил. Так что иди и не оглядывайся, не брыкайся, как козел!
Авдей увел Сергея к своей матери, зная, что сейчас это не огорчит Феню. А она, оставшись с Филиппом одна и наговорившись с ним всласть, уложила его на своей кровати, а сама присела рядышком на стуле, точь-в-точь как когда-то Аграфена Ивановна возле Гриши, явившегося со своей частью на постой в Завидово после Сталинградской битвы. Хоть Феня и не сомкнула глаз своих во всю ту ночь, но поутру чувствовала себя совершенно свежей и легкой. Неслышно носилась по задней избе — готовила дорогому гостю завтрак, отпорола от мундира подворотничок, выстирала его, отутюжила и вновь подшила; подоила корову (дали Федосье Леонтьевне по решению правления колхоза корову после того, как пала ее собственная), согнала и ее и овец в стадо, поделилась на выгоне своей радостью с односельчанками, принесла из родника воды, подогрела ее, вымыла полы, прибралась, и у ней еще оставался целый час, чтобы тихо посидеть у изголовья сына и полюбоваться его мужественным лицом, на которое уже пали лучи восходящего солнца. Она сидела, замерев, боясь спугнуть сладкий его зоревой сон, ждала, когда сам он разомкнет веки, дрогнет ресницами и улыбнется ей.