За время, что он находился в лаборатории, воздух стал душным и ломким. Алая пасть атонара облизывалась огненным языком, отрыгивала саламандр — вертлявых существ, сотканных из чистого пламени, — и те взлетали к потолку, вычерчивая на нем причудливые узоры, похожие на гигантские распускающиеся цветы. После вспыхивали, гасли и падали под хрустким пеплом — чтобы сквозняк поднял его и бросил обратно в печь, — и там возрождались, и вылетали снова. И это был вечный цикл смертей и перерождений, и Генрих вдруг подумал, что умирать, наверное, не так уж страшно, если знать, что эта смерть не будет напрасной.
Но, пожалуйста, не Натаниэля. И точно не сейчас.
Генрих осознал, что стоит слишком близко к печи: кожа чувствовала непреходящий жар, а руки — увидел Генрих, — истекали искрами.
Натаниэль говорил, будто колбу нужно поместить в тепло, под нагретую печь, и оставить ее там на четырнадцать дней. Но есть ли у Генриха время?
Там, наверху, в пропахшей болезнью комнате умирал Натаниэль.
В далекой Равии ждал парализованный отец, преждевременно постаревший и сильно сдавший за последний год, совсем не похожий на того моложавого охотника, что являлся Генриху в бреду, когда в окне кровоточил закат и тьма нигредо становилось абсолютной белесой пустотой, а после вспыхивало алым пожаром.
Ревекка носила под сердцем ее — его! Их общего, — ребенка.
Мать с потемневшим лицом пила лаундаум от мигрени.
И где-то плакала его милая Маргарита… Ждала ли его? Помнила ли?
Vivum fluidum пожрет их всех. Простит ли себя за это Генрих?
Он вскинул лицо.
Над головой крутилась огненная карусель. Крохотные хлопья пепла падали Генриху на лоб, ладони жгло, но он не отпрянул, а только ближе придвинулся к печи.
Все начинается огнем и им заканчивается. Все исчезает в нем и в нем же возрождается.
Подавшись вперед, Генрих погрузил руки в жерло атонара.
И пламя, раздирающее его изнутри, прорвалось сквозь кожу.
Огненная волна ударила Генриха в лицо. Он инстинктивно отпрянул, ощущая запах паленых волос и обожженной кожи, и выпустил колбу из рук.
Она упала в золу, и не разбилась. И хотя стеклянные стенки раскалились добела, но чудом не оплавились, и не испарилась, зато вскипела грязно-розовая кашица внутри.
Не веря своим глазам, Генрих наблюдал, как гуща становится водой, как грязная пена выкипает через растопленную восковую пробку, а на дне остается жидкость прозрачная как ключевая вода, ставшая сперва ярко-лимонной, а потом рубиновой как вино. Все больше нагреваясь в печи, жидкость потемнела, а потом вдруг вспыхнула изнутри целым фонтаном искр — и Генрих понял, что видит невооруженным глазом.