Василь Федорович открыто брезговал такими. Он не вкладывался всей своей жизнью в любое, даже самое почетное звание. Это была его маленькая гордость: самый богатый в районе, а может и в области, колхоз выведен на дорогу его руками, а он, председатель, не удостоен высоких наград. Спокойно и независимо сиживал в первых рядах на совещаниях актива, репликами выражал согласие или несогласие, уверенно отворял начальственные, обитые дерматином двери. Василь Федорович чувствовал, что владеет своими порывами. Раньше, смолоду, это было до чертиков трудно, а теперь он мог и посмеяться над собой в мыслях, и переключиться с ходу на деловые заботы.
А сегодня видел, что волнуется. Это — нечто новое, необычное, он даже ощущает себя иным, ему не хватает воли подумать о чем-нибудь другом. В голове, например, вертелось, что жизнь его на этом не кончится, что награждение, конечно, не последнее, будут и еще. Что о присвоении Героя оповещают в газетах и по радио, а сейчас только поставили в известность секретаря райкома. А потом уже — Указ… С этой мыслью и повернул в переулок, затормозил у старой, скрипучей калитки. Зачем-то постоял у ворот — на мгновение показалось, что и собственная усадьба уже не та. Двор у Греков был длинный и узкий, в самом конце хата, с правой руки, чуть ближе, кирпичный хлев и погреб, колодец с коловоротом и деревянным козырьком. С левой стороны — огороженный невысоким штакетником старый сад. Сегодня утром из-за Десны нанесло тумана, а потом придавило морозцем, и деревья стояли в густой опушке. Легкие, серебряные, казалось, дотронься — и хлынет музыкальный звон. Иней блестел и на крыше, и на штакетнике, и на козырьке колодца, он будто высветлил день, сделал его особым, праздничным. Василь Федорович замечал не раз: когда на деревьях иней, день становится другим, на душе прибавляется доброты, а на сердце — грусти. А может, эта грустная праздничность от верной старинной приметы, практически объясняющей такую белизну: в полях тоже белым-бело, а снег — это хлеб, урожай, все сплелось воедино, так давно соединилось, что уже и не разделить. Видать, не любоваться ему красотой просто так! Как всякий хлебороб, не может он отделить себя от природы, от ее вековечного круга и не замечает уже этого: не замечает, как темнеет лицом от надолго зарядившего дождя в жнива или в посевную, — и становится он сварливей и круче, и никто на это не обижается, все чувствуют то же, что и он, и как тяжко дышится в засуху, когда еще не налились хлеба, и на тугую синюю тучу с белым ободом молнии на краю — удивительная красота! — в сенокос глядят как на кровного врага.