— …Часто имеет над нами силу и прошлое. Мы думаем, оно уже растаяло, сгорело, а оно у нас за спиной, шепчет, подталкивает…
Это уже был прием недозволенный! Куница не говорил прямо, но намекал на то, что и вправду было будто в тумане, жгло Василя Федоровича, как рана, для которой нет лекарства, мучило и терзало всю жизнь.
— Вот тут письма. В них сказано, что отец Василя Грека…
— Не надо, — поморщился Ратушный.
«Ах ты, паскудная лепешка, — не сводя взгляда с начальника сельхозуправления, скрипел зубами Грек, от его лица отхлынула кровь, остро заблестели скулы… — На что же ты надеешься? На мою порядочность? А твоя?.. Вот встану сейчас и спрошу: а какой анекдот рассказывал ты мне в субботу про Дащенко? Что тогда? А что?.. Открестится. Скажет — поклеп. Именно так. Еще и очернительство пришьет…» Грек знал, что не скажет про анекдот по другой причине, чтоб не сравняться с Куницей, не потерять уважения к себе.
Он чуть не застонал: так промахнулся, не разглядел Куницу раньше! А были ведь намеки. Хотя бы и тогда, в кафе, и гораздо раньше… Именно из его рук Грек принял «Дружбу». Колхоз тогда считался средним, цифры были приличные, но что пряталось за этими цифрами, по-настоящему знал только Грек. И, ясное дело, Куница. И только теперь осенило Грека: все эти годы Куница ревновал его к бывшей своей председательской должности. Не мог смириться, что кто-то хозяйствует лучше, что не покатился по его дорожке. А теперь гнилая торба прорвалась — и из нее посыпался мусор. Он ставил Греку в вину то, за что недавно хвалил.
— …Правильно когда-то сказал Борис Ларионович — это волюнтаризм, а я бы еще добавил — удельный феодализм. Как хочу, так и ворочу, не признаю никаких законов. Хочу — плачу полторы ставки, а хочу — две.
«Это же только первые годы и тем, кто вернулся из армии и остался в селе после школы… Поэтому у меня и людей столько, дурак ты непроходимый». И сразу подумал, что Куница знает и об этом, и, видать, причина другая.
А Куница разглагольствовал и как бы отгораживался от него, Грека, он как бы доказывал самому Василю Федоровичу, что ничего общего между ними нет, не было и нет, и Греку не на что надеяться. Он держал его на расстоянии, уже не пытаясь сократить его, как тогда, в кафе, до пьяного поцелуя.
«Вот гад… Вот шкура… на обе стороны дубленная», — плевался мысленно Грек. Понимал, что надо молчать, что-то подсказывало ему: вся ситуация не в его пользу, любое слово вызовет возмущение, упадет, как брошенный вверх камень, на него же. Но и сдерживался через силу, думал, что же сказать в ответ. Какой линии держаться ему вообще? Прикинуться, что не знал… Сыграть растерянность, смущение… Другие так делают, изображают жалких, несчастных, это нравится кое-кому, кто решает судьбы или хотя бы смягчает их.