Уголки Ивановых губ вздрогнули.
— Так точно. Жена. Марийка, — И такая чистота засветилась в его глазах, такая боль…
— Ты смотри, — сказал генерал. — И сколько же ты с нею жил?
— Две недели, — вздохнул Иван.
— Две недели, — как-то невыразительно повторил генерал.
Иван понял, что две недели — срок беспощадно неубедительный, что он жестоко оборачивается против него, а поскольку лгать не умел, сказал правду.
— Я любил ее всю жизнь, — добавил тихо. И снова поднял глаза на генерала: — Мне туда и назад. Как говорят, на одной ноге.
Иван говорил не по уставу. Не уставным был его голос и весь вид селянского парня, наивного, искреннего, который верит в добро и не мыслит отказа. Только глаза, запавшие, глубокие, черные, уже были не наивные, а усталые, жестокие, просящие глаза солдата.
Генерал смотрел в эти глаза и молчал. О чем он думал? О том, что война катится беспощадным валом и расслаивает людей: одних делает еще чувствительнее к боли окружающих, учит ценить мир, любовь и искренность, а души других склоняет к жестокости, эгоизму, черствости? И где те весы, на которых можно взвесить одно и другое? Где те триеры, которыми можно будет отделить зерно от плевел?
Или вспомнил что-то свое, сожалел, грустил о чем-то, что утратил или чего не имел?
Так или иначе, но молчал он долго.
Молчал и Иван. В ушах у него звенела тишина или все еще звучало эхо боя, а может, звенело от напряжения, с которым он ждал решения генерала. Он думал о том, что судьба была милосердной к нему все это время, и надеялся, почти верил, что она будет милостива до конца.
— Как же ты — туда и назад?
— Танком, — Иван почувствовал, что голос его хрипнет от волнения. — Я догоню вас. Впереди — Днепр.
— Стратег, — впервые отозвался полковник и отодвинул цветочный горшок.
Генерал повернул горшок с цветком к стеклу, поглядел в окно. Поодаль стоял в желтом осеннем огороде танк с белым крестом на броне. Вокруг толпились солдаты, считали пробоины, вмятины.
— Хорошо, езжай, — вдруг поднял голову генерал. — Езжай и возвращайся.
— Да он ведь убежит, — убежденно сказал полковник. Сказал так, будто Ивана здесь и не было.
Генерал еще раз поглядел в окно и сказал задумчиво, но твердо, отсекая всякие возражения:
— Такие — не убегают. Езжай, солдат.
А когда Иван, выпалив благодарность, повернулся через левое плечо и выбежал из хаты, генерал как бы очнулся от раздумья, крикнул адъютанту:
— Догони его. Напиши бумажку, чтобы не задержали. Да обмундируйте…
— Слушаюсь, товарищ генерал! — радостно воскликнул адъютант и вихрем вылетел из хаты.
* * *
Канашка сидел на бревнах в Чуймановом дворе, — не пошли прахом хлопоты Чуймана о мышастой лошаденке, — ждал, когда проснутся молодые. Канашка выбил себе в районе место секретаря сельсовета в Позднем, красноверхую кубанку носил теперь не на затылке, а скомканную в пирожок, солидно, прямо. Свои обязанности исполнял ревностно, вчера вечером ездил в Журавск за печатью, — какой же это секретарь без печати! — вернулся с нею, но не успел похвалиться перед председателем. Председатель спал в коморе с молодой женой. А именно на его документе Канашка поставил первую печать — на свидетельстве о браке, которое лежало в кармане его шевиотовой офицерской гимнастерки. Он мог бы передать свидетельство и через Чуймана, но за него полагался магарыч, и Канашка терпеливо ждал. Тем более что тетка Наталка чистила в деревянном корыте у колодца хоть и мелких, но свежих карасей. Соседские хлопцы наловили, принесли в обмен на груши и курский ранет.