Белая тень. Жестокое милосердие (Мушкетик) - страница 47

Они проиграли почти одновременно — киевское «Динамо» и Михаил. Визир перемешал фигуры, потом сгреб их и снова стал лихорадочно расставлять. Тут вошла Ирина Михайловна — пора было укладывать Маринку спать, — они взяли шахматы и перешли в кабинет.

Но больше не играли.

— Что у вас случилось? — удобно подогнув под себя левую ногу, умащиваясь на кушетке, спросил Михаил. — Почему Ирина надутая? Застала тебя в гречке?[6]

— Как ты догадался? — удивился Дмитрий Иванович. — Почти.

И рассказал Визиру о сегодняшнем дне, о Светлане, о подозрениях жены. Они давно открывались друг другу во всем — в добром и злом, хорошем и дурном; в дурном, может, не совсем до конца — в прежних неудачах, в знакомствах с женщинами или даже в помыслах о них Михаил, как чувствовал Дмитрий Иванович, мог бы раскрыться до дна, но здесь он натыкался на сопротивление Марченко. О, они понимали: если бы обошли в разговорах женщин, не смогли включить эту приятную тему в свое общение — обокрали бы себя наполовину. Отсюда почти нескончаемая цепь шуток, двусмысленных намеков, любопытнейших воспоминаний. Преимущественно Михаила. Он и сейчас не пропускал ни одной женщины, чтобы не поухаживать. Он льстил им безмерно и остроумно, красиво, он знал, что на такое женщины никогда не сердятся. Эта лесть уже стала у него привычкой, срывалась с языка даже и тогда, когда он был далек от каких-либо намерений. Женщин в его жизни было много, он легко сходился с ними, легко и расходился, не оставляя даже рубчика ни в их сердцах, ни в своем. Дмитрий Иванович же стеснялся признаться, что почти не имел всего этого, что только дважды в жизни сходился с женщинами, и поэтому привирал, выдумывал, дорисовывал то, что только начиналось и обрывалось. Нет, у него тоже бурлила в жилах кровь и всполошенно екало от случайно пойманного в трамвае взгляда красивой женщины сердце. Он долго, очень долго чего-то ждал — какой-то встречи, какого-то безумства, ждал и боялся. Но так и не дождался. А просто, как теперь говорят, «из спортивного интереса» броситься на ту дорожку не мог. И не только потому, чтобы не нарушить супружеской верности: он знал, что Ирина может ему изменить (один раз поймал ее на пути к измене), а может, и изменила когда-нибудь, — его сдерживало и остерегало иное. Он боялся за свою репутацию — тех разговоров за спиной, «проработок» на собраниях, — боялся скандалов дома, боялся себя самого… Из тех двух связей, в которые, можно сказать, его втянули в молодости капризы судьбы, втянули и сам не знает как, он убедился, что это ему обходится не просто, что с женщинами он не может легко разлучаться, не то ему жаль их, не то он сам себе кажется подленьким, — казнился, нервничал, мучился. И тогда начинал думать, а стоят ли те капли наслаждения, тоже в большинстве своем присоленные мукой, этого раскаяния, самоанализа, жгучих самоупреков. Да и к тому же убедился, что таких, как он, женщины не очень любят. Таких, которые только и знают, что занимаются самоанализом. Он мучился сам, и его муки, самоистязания помимо его воли передавались другой стороне, пробуждали совесть там, где она давно заснула, и соответственно вызывали досаду, даже злость. В глазах женщин легкомысленных такие мужчины вообще ничего не стоят. Он помнит, как его рассмешили и немного опечалили переданные ему слова, сказанные одной его дальней знакомой своей приятельнице, когда та задумала пригласить его в гости: «Фи, тот порядочный… Зачем он». Теперь он, конечно, не мог чего-то ждать, на что-то надеяться. Он понимал, что теряет былую неугомонность, остроту чувств, теряет радость бытия вообще. Людская суетность тревожила его все меньше и меньше. Желания рождались уже более слабыми, а основное — он знал, что будет впереди. Знал хорошо. Конечно, не в деталях, да и что изменится, если изменятся детали. Да, когда-то его жизнь была долгим ожиданием — чего-то большого, и прежде всего — любви. Теперь же она — размеренность, однообразие, равнодушие. Он все больше и больше убеждался, что настоящая жизнь и есть ожидание. Желание выпить стакан чистой воды сильнее, чем само утоление жажды. Он вспоминал и удивлялся: когда-то он был никем и чувствовал полноту жизни, а сейчас — член-корреспондент, известный ученый, знающий о мире столько, сколько не знают несколько десятков юношей, вместе взятых, а ощущает пустоту, почти ненужность себя. Эти слова — академик, член-корр — очаровывали других; на свете вообще есть люди, очарованные словами, слова для них как бы зов оркестра, — для него же высокая ступенька, на которую он встал, — это нескончаемые мысли, радикулит, головные боли, постоянная неудовлетворенность. Иногда он думал еще беспощаднее — ну, случись: я всемирно известный, почетный член зарубежных академий — почести, слава — ну и что? Разве счастливы те всемирно известные? Нескольких он знал лично. Некоторым даже на тех ступеньках было колко — одному не хватало самой высокой премии, другому казалось, что его менее талантливый коллега сидит ступенькой выше и почестей ему выпало больше. Пожалуй, он и сам был чуточку таким. Счастье — это совсем не то, это — искры по телу, ощущение легкости, беспредельности, это беспричинно веселое настроение, радость, это ожидание, страстное ожидание чего-то, и прежде всего близкой долгожданной любви.