— Почему же, мама? — спрашиваю я удивленно. — Ведь раньше вы каждое воскресенье туда ездили.
— Мы, Эрнст, вообще больше не гуляли, — тихо говорит она. — После гулянья сильно есть хочется, а есть — то было нечего.
— Ах, так… — говорю я. — А у дяди Карла всего было вдоволь, а?
— Он нам иногда кое — что посылал, Эрнст.
Мне вдруг становится грустно.
— Для чего все это, в сущности, нужно было, мама? — говорю я.
Она молча гладит меня по руке:
— Для чего — нибудь, Эрнст, да нужно было. Господь бог, верно, знает.
Дядя Карл — наш знатный родственник. У него собственная вилла, и во время войны он служил в военном казначействе.
Волк сопровождает меня. Я вынужден оставить его на улице: тетка не любит собак. Звоню.
Дверь отворяет элегантный мужчина во фраке. Растерянно кланяюсь. Потом только мне приходит в голову, что это, верно, лакей. О таких вещах я за время солдатчины совершенно забыл.
Человек во фраке меряет меня взглядом с ног до головы, словно он по меньшей мере подполковник в штатском. Я улыбаюсь, но моя улыбка остается без ответа. Когда я стаскиваю с себя шинель, он поднимает руку, словно собираясь мне помочь.
— Не стоит, — говорю я, пробуя снискать его расположение, и сам вешаю свою шинелишку на вешалку, — уж я как — нибудь справлюсь. Я как — никак старый вояка!
Но он молча, с высокомерным выражением лица, снимает мою шинель и перевешивает ее на другой крючок. «Холуй», — думаю я и прохожу дальше.
Звеня шпорами, навстречу мне выходит дядя Карл. Он приветствует меня с важным видом, — ведь я всего только нижний чин. С изумлением оглядываю его блестящую парадную форму.
— Разве у вас сегодня жаркое из конины? — осведомляюсь я, пробуя сострить.
— А в чем дело? — удивленно спрашивает дядя Карл.
— Да ты вот в шпорах выходишь к обеду, — отвечаю я, смеясь.
Он бросает на меня сердитый взгляд. Сам того не желая, я, очевидно, задел его больное место. Эти тыловые жеребчики питают зачастую большое пристрастие к шпорам и саблям.
Я не успеваю объяснить, что не хотел его обидеть, как, шурша шелками, выплывает моя тетка. Она все такая же плоская, настоящая гладильная доска, и ее маленькие черные глазки все так же блестят, как начищенные медные пуговки. Забрасывая меня ворохом слов, она, не переставая, водит глазами по сторонам.
Я несколько смущен. Слишком много народа, слишком много дам, и главное — слишком много света. На фронте у нас в лучшем случае горела керосиновая лампочка. А эти люстры — они неумолимы, как око судебного исполнителя. От них никуда не спрячешься. Неловко почесываю спину.
— Что с тобой? — спрашивает тетка, обрывая себя на полуслове.