А еще он раздражал меня потому, что иногда мне было его почти жалко. В сущности, он был симпатяга: одуванчиково-пушистый, нежно-нежно-рыжего, с каким-то даже розоватым отливом, цвета. И у него были длинные, белые, трогательные такие усы… Отвратительно беззащитная, безответная, бессильная и безвинная тварь. Он жил в моем доме. И я его ненавидел.
И ведьму я ненавидел.
И всех ее братьев и сестер. И этого их проклятого Лорда, которому они поклонялись.
И даже иногда старика. Он довольно быстро освоился в отведенном ему зеркальном пространстве (которое шкафом, увы, не ограничивалось) и с утра до ночи приставал ко мне, где бы я ни находился: в ванной, на кухне, в его комнате, в Дашиной, в кабинете, в гостиной… Он выглядывал не только из зеркал – все отражающие поверхности шли в ход: полированная мебель, металлические кастрюли и крышки от кастрюль, оконные стекла в вечернее и ночное время, экран выключенного телевизора (а выключен он теперь был всегда: великий Лорд и его прислужники боялись отчего-то средств массовой информации), светло-зеленый кафель, половник, дверца микроволновки… Он смотрел на меня с укоризной, с мольбой, с яростью и канючил свое:
– Отдай… Отдай…
И все равно я стал любить зеркала, как бы ни злобствовал старик. Ведь в них отражалось и мое лицо – а на моем лице теперь появилась славная седая поросль. Снежно-белая шерсть, мягкая и гладкая, скрыла чуткие черты – старика, правнучки, людей. Я обзавелся наконец собственной внешностью – и я знал почему. Во мне не осталось любви. Совсем не осталось. Я молился об этом, я читал заклинания, я долго к этому шел – и вот пришел. Что мне теперь Даша (она, кстати, приходила как-то раз, брала у ведьмы деньги)? Бессмысленная мартышка. Забытое увлечение. Ноль без палочки… Что мне теперь старик? Пустое место. Ничто. Докучливая муха, долбящаяся в стекло, застрявшая навсегда в проеме между оконными рамами…
– Отдай мое…
– Отдать? Как же, как же! Сделать тебя свободным? Выпустить тебя отсюда? А самому остаться наедине с ведьмой и всеми этими выродками? Ну да, держи карман шире!
Чем больше старик ко мне приставал, чем благостней «свидетельствовали» братья и сестры, тем чаще я мучил Сяо. Тем изощренней. Я вымещал на нем всю свою злость, все свое раздражение, все свое одиночество.
Кот терпел чуть больше месяца. А потом он ушел. Я сам позволил ему уйти – и даже любезно подсадил его на форточку, до которой самостоятельно Сяо допрыгнуть не мог, но это не было помощью и не было милостью. Напротив. Это была моя самая злая выходка, самое жестокое издевательство; своеобразная казнь. Да, я был палачом. Я знал, что на улице Сяо не выживет, – и отпустил его. Он не умел добывать пищу, не умел нападать, не умел защищаться, не умел выносить холод, не умел жить вне дома, не умел жить один. Я отпустил его умирать.