Сначала мне виден только белый потолок. Я набираюсь сил, чтобы повернуть голову и увеличить обзор. Размеренный ритм ломается, тут же тень нависает надо мной, я размышляю, представляет ли она опасность – тем временем взгляд успевает сфокусироваться. Быстрые темные глаза, острый нос, линия улыбки, выгнутая настолько, что почти превращается в угол – я понимаю, что достиг конца моих странствий. Здесь можно было бы спокойно умереть. Но весь смысл в том, что здесь-то и можно начинать жить. Здесь, где Клемс.
Ни один цветок не расцвел напрасно: что бы ни мерещилось Доку в отравленном бреду, а мучители его были вполне реальны и не обделены усердием и фантазией. Теперь было совершенно очевидно, что ему уже не вернуться в строй, хорошо бы не стать полным инвалидом, но тут врачи уверено обещали, что не станет, что сделают всё, что возможно, и вообще всё, раз уж он так долго балансировал на гребне водораздела между реками, текущими в смерть, и реками, текущими в жизнь, и всё же качнулся сюда, на эту сторону, и будет жить. Все его люди перебывали здесь, пока он лежал, отделенный беспамятством от всего посюстороннего мира, и общался с ними только посредством мониторов – равномерный писк которых день за днем внушал всё более уверенные надежды. Все его люди, каждый, не преминули сообщить врачам, что он своих не бросает, а потому и сомневаться нечего, терпение, еще немного терпения, этот не опаздывает и не бежит вперед, этот будет всегда вовремя… или чуть позже, но некритично. Мало ли что кажется. Это же Док.
А Клемс так и сидел здесь почти неотлучно, покачивался рядом с Доком. Док – на водоразделе между там и здесь, Клемс – в качалке, стук-стук. На звук и выманил тебя, говорил он потом, когда Док рассказал ему про лошадку, когда смог уже говорить больше двух слов подряд.
– Откуда здесь качалка? Как вообще разрешили?
– Сам-знаешь-кто распорядился. Он здесь, кажется, командует. Он и мне разрешил здесь быть, и никто не возражал.
– Как я здесь оказался?
– Потом расскажу. Всё было скучно, все целы, вынули тебя аккуратно и по-тихому, блокбастера не получилось бы, – Клемс засмеялся, он вообще много смеялся в эти дни, и у Дока постепенно становилось легче на сердце: смеется – значит, живой, настоящий. Смеется, чтобы не плакать, как и сам Док, насколько хватает сил – смеется. Надо же что-то делать, не здесь же говорить о том, что и так ясно. Для разговоров о том, что и так ясно, нужны совершенно особенные места, специальные, исключительные. Лежа на ковре перед камином в огромном пустом темном доме, например, можно было бы говорить об этом. В островке тепла и света, кутаясь в один на двоих плед. Или наблюдая закат над морем, когда дышать уже невозможно перед лицом полыхающей во всё небо красоты – вот, можно было бы поговорить. Было бы по росту. И на воздушном шаре, например. Высоко-высоко над землей, где холодно и одиноко, по воле ветра влекомые неизвестно куда, они могли бы об этом вдруг заговорить. Или просто после пробежки, стягивая мокрые майки, ни с того ни с сего один сказал бы, а другой – ну, тоже, конечно, ответил бы. А вот так, в больничной палате, после смерти и жизни после смерти – как-то не шло на язык говорить об этом. Поэтому Док спросил о чем-нибудь простом.