Док, бессонный, бился и рвался в засыпающем теле. Не помогло. Веки закрылись, свет погас. Оставался только слух. Оставалось считать вдохи и выдохи, улавливать таинственную механику перистальтики, храп – да, вспомнилось Доку, как в первое время они отчаянно спорили, кто из них храпит, а кто невинная жертва, пока в смущении не сошлись на том, что оба обладают выдающимися способностями в этой области. В эту ночь он мог слышать их слаженный дуэт – но недолго, потому что, как ни злился на молодого дурака, как ни пытался внушить ему хотя бы мирное объятие во сне, всё равно, сам заснул, не заметив как.
К счастью, они действительно ладили друг с другом. Бывают пары, между которыми искры, электричество, яростные сверкания, вольтова дуга. Док им не завидовал никогда, как бы красиво ни смотрелось со стороны, сам он себе такого никогда не желал. Общее пламя, ровное, сильное, огнь гудящий – тот самый, который иранские бунтовщики-маздакиты слушали в себе, закрыв уши ладонями, – вот чего искал Док и что обрел, встретив Клемса. Они ладили друг с другом, друг другу подходили, поэтому и размолвки случались редко, и ночи без объятий.
Но Доку, тому, который третий-лишний, всего было мало. Мало-мало-мало. Каждый день на календаре менялась даты, стрелки неслись по кругу с пугающей скоростью, циферки в электронных часах мелькали до ряби в глазах. Мгновения уходили, утекали, исчезали бесследно, ни одно не остановить, не задержать.
Тут-то горе и настигло его во всей глубине и ширине, скрыло небо, погасило свет. И он оказался беспомощен перед ним: ни рук – молотить по стенам, ни горла – истереться в крике и стонах, ни лица – корчиться в скорбных гримасах, ни головы – мотать несогласно. Ни биться, ни выть, ни рычать. Даже в каменную статую не обратиться: Док этого времени был невыносимо, неудержимо живой и бодрый, и ничто его не брало, ничто из того, что мог применить к нему Док-узник его тела.
И снова был день, когда они шли в высокой траве, и сладкий от сосен и земляники медленный ветер гладил их лица, как будто они сами гладили друг друга глазами, руками. Можно было раствориться в солнечных лучах, в тепле, сладости, в покое. Док чувствовал это – и захлебывался бессильными слезами, криком, неподвижностью и тишиной. Другой Док чувствовал блаженство и мог быть беспечным, щедрым, транжирить драгоценные считаные мгновения на бессмысленные умствования об Орфее и Эвридике, о Гильгамеше и Энкиду, фантазировать о жизни после смерти и тайных тропах в царство Аида и обратно.
Голубые и огненно-алые мотыльки, белые и черные с красными лентами, лимонно-желтые и шоколадные бабочки окружали их колышущимся облаком. Клемс шел за Доком, потом Док за Клемсом, потом они носились и кричали бессмысленно, как дети, и так же бессмысленно продолжали спорить, и почему-то – Док не помнил, чтобы в тот раз было такое, – вдруг стали спорить, кому хуже приходится зимними ночами. Потому что Док страдал от духоты, если закрывать окно в спальне, и просыпался с больной головой, а Клемс мерз, когда Док спал по своей привычке с распахнутым окном. Вот сейчас, среди лета, они решили вдруг говорить об этом? Спорить? Серьезно?