Воспоминания. 1848–1870 (Огарева-Тучкова) - страница 177

Она рассказывала о прошлом свободно, ничего не скрывая, и осуждала Герценов за то, что они не решаются напечатать пятую часть «Былого и Дум»; рассказывала много о Герцене и Огареве, о Мэри и Тутсе, об обеде в честь Гарибальди, о Мадзини и Саффи, о Тургеневе. Отперла ключиком парусиновый чемодан и показывала последнюю шляпу Герцена и его подтяжки, зимнюю шапку Огарева, фарфоровую фигуру – гарибальдиец верхом, – которая венчала скалу-пирожное на знаменитом обеде и которую после обеда Герцен дал ей спрятать на память об этом дне. Показывала портреты и маленькую записную книжку, которую в 1848 году подарил ей Тургенев, – вся первая страничка была занята полушутливым обращением к ней, рукою Тургенева. Кстати, в этом же году Тургенев посвятил ей «Где тонко, там и рвется», и в «Современнике» комедия напечатана с этим посвящением, но в собрании сочинений Тургенева оно почему-то опускается. Теперь, после смерти Н.А., и эта записная книжка, и та фигурка, и еще некоторые вещи из тех, какие она мне показывала, не нашлись среди ее вещей; всё остальное – шляпы, портреты и прочее – поступит в «Комнату людей 40-х годов» при Румянцевском музее в Москве92.

В ее рассказах было многое из того, что она сама уже раньше печатала в своих воспоминаниях и в записках Пассек; в этом сказывалось ослабление памяти. Рассказывала она больше о житейском, часто о мелочах, любила обобщать характерные особенности, например: «Он (Герцен) был необыкновенно снисходителен ко всем», «я не видала более обаятельной улыбки и взгляда, чем у Тургенева», или «он (Тургенев) умел сидеть за столом несколько часов и буквально не замечать присутствия многих лиц. Это было какое-то удивительноеmanqué de savoir vivre93. Герцена и Огарева она называла (как всегда и в письмах к ним самим) просто Герцен и Огарев. Я заметил, что с враждою, можно сказать с ревностью, она говорила только о Мэри и избегала говорить только о смерти Лизы; это воспоминание было, вероятно, самое больное из всего прошлого: Лиза не любила ее.

Она говорила, что спит мало, просыпается, когда еще темно, и лежит, чтобы не разбудить детей; «лежу, и думаю, думаю; я живу с мертвыми». Ее счастье и муку составляли сны: ей беспрестанно снились живыми ее покойники. Чрез сорок лет она во сне держала на руках Лёлю-bоу и целовала Лизу и плача спрашивала, любит ли она ее; или Герцен возвращался из поездки домой оживленный и светлый. В ее бумагах сохранились записи многих таких снов. Ее раны, видно, никогда не заживали.

Оле было тогда лет четырнадцать; Н.А. взяла ее нескольких недель от роду. Этой прелестной, женственной, доброй девочке суждено было сыграть последнюю роль в жизни Н.А. Всего теперь еще нельзя рассказать – эта история еще слишком свежа. Случилось так, что в 1907 году Оля – тогда уже Ольга Андреевна – была привлечена к следствию по обвинению в распространении прокламаций среди крестьянского населения в годы революции. В это время она уже была замужем и имела ребенка, в довершение у нее незадолго перед тем открылась чахотка. Больную, оторвав от младенца, ее волокли по тюрьмам – из Инсара в Пензу, оттуда в Саратов; ее муж, тоже обвиняемый, успел бежать за границу.