вновь женщина эта мне душу придет бередить
и скажет, что больше нет силы
коня на скаку останавливать,
что больше нет силы
в горящую избу входить.
Когда же пожар все кругом превратит в пепелище,
спасите её!
Мне не важно, что будет со мной.
Я сплю не проснусь
в подожженном тобою и мною жилище,
и конь мой
огонь раздувает
горячей скрипичной ноздрей…»
[1]Все остолбенели. Нет, никто не выронил свои пластиковые стаканчики и закусь. И гром небесный не разверз земную твердь у них перед ногами. Нет. Просто все замерли с поднятыми стаканами и вылупившись во все глаза на штриха.
Первым очнулся Труха, хихикнул: «Ой, пап, что это было?» — и тут же получил затрещину от Дюка.
— Так, — вздохнул парень. — Вспомнилось.
Дюк покачал головой и молча выпил. За ним и остальные мужчины.
— Офигеть! — простонала Марго. Выпила и попросила парня: — Еще!..
— Я не помню, — помолчав, ответил тот.
— Чего ты не помнишь?
— Ничего не помню. Ни кто я, ни откуда. Как стерли все. И какой это город — не помню.
— Да-а, — промычал Безрукий. — Во какие чудеса бывают с нами в одном городе да под одними небесами.
И штрих встрепенулся.
— Я в этом городе раздавлен небесами.
И здесь, на улицах с повадками змеи,
где ввысь растет кристаллом косный камень,
пусть отрастают волосы мои.
Немое дерево с культями чахлых веток,
ребенок бледный белизной яйца,
лохмотья луж на башмаках, и этот
беззвучный вопль разбитого лица,
тоска, сжимающая душу обручами,
и мотылек в чернильнице моей.
И, сотню лиц сменивший за сто дней, —
Я сам, раздавленный чужими небесами
[2].
Он читал это не так, как поэты читают свои нетленки, — с завыванием, вытягиваясь в струнку, через все заснеженные степи и вьюги слыша, как ласковое море перекатывает меленькую галечку на берегах изнеженной Эллады. Нет. Он читал это и не так, как читают актеры, — то наваливаясь голосом, то захлебываясь в станиславских паузах. Он просто бормотал, словно разговаривая сам с собой. Так кошка мурлычет у вас на коленях, хотя вы давно уже спите. Так отставной влюбленный угасает у себя в уголке, перебирая осколки разбитых надежд. Слова лились сами собой и звучали совсем неправильно со всем не теми паузами.
Кишка утер свою каплю. А Труха — ну, Труха, он и есть труха — брякнул первое, что пришло на ум:
— Я помню.
— Я помню этот мир, утраченный мной с детства,
Как сон непонятый и прерванный, как бред, —
встрепенулся чтец, и долго, долго слышался только его голос:
— Все утоленные восторги и печали,
Все это новое — напрасно взяло верх
Над миром тем, что мне — столетья завещали,
Который был моим, который я отверг
[3]