Мы и наши возлюбленные (Макаров) - страница 94

— Выходит, не дорос до такой лестной репутации.

— Да ну вас, не придирайтесь к словам!

Когда с тобой говорят таким убежденным тоном, невольно начинаешь себя жалеть. Словно наблюдаешь собственную персону со стороны, при самом что ни на есть трезвом свете серого осеннего дня. Вот и теперь, до этой самой минуты, я полагал себя втайне вполне самостоятельным мужчиной, добившимся в жизни пусть и не очень-то заметного, зато независимого положения. Хоть и не на вершине жизненных свершений самолюбиво отмечал я свое место, но уж, во всяком случае, где-то на полпути ведущей к ней долгой лестницы. И это меня устраивало. Так что же, оказывается, по некоему высшему, безусловному счету я даже ступившим на нее не могу считаться? Так в детстве не замечаешь ни отставшей подметки, ни продранного локтя курточки, пока не поймаешь на себе однажды оскорбительно сочувственных и брезгливых взглядов родителей школьных друзей.

— Ну вот что, — интересуюсь я совершенно серьезно, — вы зачем мне звоните, Маша? Чтобы подвергнуть меня нелицеприятной критике? Вы не имеете на это права. Это во-первых. А во-вторых, у вас нет для этого достаточных оснований.

— Все-таки вы тяжелый человек, — с мнимой грустью вздыхает Маша. — Не сердитесь, пожалуйста. Мало ли чего девушка способна наболтать, не берите в голову. Достаточно и того, что я первая вам позвонила. Кстати, ваш товарищ еще не вернулся?

— Еще нет. Масса дел — талоны, техосмотр, — вы в этом лучше разбираетесь. Может быть, все же передать ему, что вы звонили?

— Как знаете, — беззаботно щебечет Маша, — вам предоставляется полная свобода действий. Можете сказать, что я звонила вам, можете — что ему. Во всяком случае, передайте Мише, что из всех его одноклассников вы произвели на меня самое приятное впечатление.

Гудки отбоя обиженно верещат в трубке. Некоторое время я к ним настороженно прислушиваюсь, будто надеюсь, что сквозь их жалостливую частоту прорвется вдруг еще одно замечание, произнесенное Машиным голосом, самоуверенным, заносчивым, почти близким к хамскому, и все же, а быть может, именно в силу этого, удивительно милым. Поймав себя на бессмысленном занятии, я кладу трубку. Трехминутный этот разговор переломил мою жизнь. Исчезло проклятое беспокойство, пустоты под ложечкой как не бывало, притягательно зашумел бульвар под окном. Захотелось к чертям собачьим зашвырнуть все бумаги, авторские статьи, сочинения графоманов, письма дорогих читателей, официальные ответы на внушительных бланках с еще более внушительными печатями и выйти на бульвар, в самую осень, шелестящую, моросящую, необъяснимо созвучную той музыке и тем песням, какие любил я всю жизнь. И вновь я чувствую, что если закрою теперь глаза, то наверняка увижу осенний Крым, и накат волны сделается тяжко явствен, и ночной шепот туи, и гитарный перебор, от которого разрывается мое сердце и вдохновенные глупые слезы заливают лицо.