Старец, некогда снискавший столько почестей на посту первого министра Франции,>289 смиренно просил, чтобы по отношению к его дочери и внукам не была допущена величайшая несправедливость; какого человека или, точнее, какое существо в мире, кроме Бонапарта, подобное письмо могло оставить равнодушным? Однако чем славнее было прошлое моего отца, тем, казалось, большее удовольствие доставляла первому консулу возможность его унизить. Бонапарт всегда полагал залогом величия высокомерие. Он не понимал, что великодушие состоит в том, чтобы уважать добродетель, лишенную могущества, а гордость — в том, чтобы презирать могущество, лишенное добродетели.
Однажды утром батюшка вошел ко мне в комнату с письмом в руках. Он был очень взволнован и едва мог сдержать слезы. «Взгляни, — сказал он, протягивая мне ответ консула Лебрена, по всей вероятности продиктованный Бонапартом, — они пытаются поссорить нас, изображая меня причиной всех твоих несчастий». В самом деле, трудно вообразить искусство более дьявольское, чем то, с каким было составлено письмо, подписанное консулом Лебреном, но вдохновленное Бонапартом. Все, что могло уязвить моего отца как государственного мужа и великого писателя, все, что могло изобразить его отцом семейства, принесшим интересы своих детей в жертву собственному самолюбию, было собрано в этом письме, отличавшемся вдобавок той приторной кротостью и тем лицемерным смирением, к каким прибегают все слуги императора, когда пытаются совместить формы Старого порядка с революционной безжалостностью нового деспотизма.>290
Самую страшную боль при чтении письма Лебрена причиняла мне мысль о том, что именно я навлекла на батюшку эту беду; надеюсь, мне удалось убедить его в том, что мою любовь к нему это письмо только усилило. Однако я не могла скрыть от него другой своей печали: меня мучила разлука с Парижем. Во- первых, всех людей, даже тех, кого природа не одарила пылким воображением, влечет запретный плод. Во-вторых, несправедливый запрет возмущает всякое существо, наделенное толикой гордости; наконец, привязанность к местам, где прошло наше детство, и друзьям нашей молодости, любовь к отечеству так глубоко укоренена в человеческой натуре, что даже самые суровые воины, свыкшиеся с лишениями, порой невыносимо страдают от тоски по родине. Из того, что Париж — город обольщений, не следует, что мы обязаны любить его меньше, чем лапландец любит Лапландию. То обстоятельство, что жить в нем приятно, не мешает мне почитать его своей родиной. Быстрая смена впечатлений и предметов, легкость сношений между людьми и идеями, интерес ко всему, что, подобно ароматам в Италии, растворено в самом воздухе Парижа, множество особ, которые в совершенстве владеют искусством беседы и предъявляют свои способности, как говорится, наличными, — все это счастливо отвлекает нас от жизненных тягот, так что всякий, кто привык жить здесь, с трудом соглашается покинуть этот город!