Иногда Гагарин думал, хорошо, что Сергей Павлович не дожил до этих позорных дней. Хорошо, что он ушел если не в самом расцвете эпохи, но и не на закате. Гагарин хорошо знал тяжелый характер генерального конструктора, тот бы не смог пережить происходящего. Когда рушится твое собственное детище, которому посвятил всю свою жизнь, трудно удержаться от безрассудных поступков.
Сам Юрий Алексеевич едва сдерживался.
В девяносто первом году он узнал об объявлении чрезвычайного положения в стране. Появилась надежда. Но она быстро угасла при виде дрожащих рук Янаева и его дергающегося лица. «Такие люди на революции не способны», — подумал генерал-лейтенант и оказался прав, все закончилось в несколько августовских дней. На танк взгромоздился пьяный шут и, энергично взмахивая кулаками, провозгласил независимость. От кого? Генерал-лейтенанту показалось, что Ельцин провозгласил независимость от будущего. Так оно и случилось.
В девяносто третьем, будучи депутатом Верховного Совета, он сидел в расстреливаемой из танков Думе. К нему в кабинет пробилось несколько бойцов из «Альфы».
— Юрий Алексеевич, — сказал один из них. — Нас направил президент Ельцин. Мы вас выведем. Здесь опасно.
Не опаснее, чем сидеть в тесной кабинке первого космического корабля! Гагарин коротко послал их по известному адресу. Ребята оказались хорошие. Они остались с ним в кабинете, спокойно пили коньяки под треск выстрелов, расспрашивали Юрия Алексеевича о тренировках космонавтов, не находя их особенно трудными. Ребята были крепкими. Наверное, каждый из них мог выдержать и большие нагрузки. Когда металлическая болванка, вылетевшая из пушки танка, стоявшего по ту сторону Москвы-реки, разворотила стену в соседнем помещении, один из «альфовцев», расплескивая коньяк из стакана, который держал в руке, повалил его на пол, закрывая своим телом.
— Юрий Алексеевич! — почти взмолился он, жарко дыша своему кумиру в ухо. — Нельзя! Нельзя! Вы же символ страны! Вы — первый в мире…
Символ чего? Страны, которая стремительно уходила в прошлое? Они сидели и бережно отряхивали друг друга от облетевшей с потолка штукатурки. Гагарин опомнился. Риск был ненужным. Думу теперь не могли спасти ни баркашовцы, ни толпа, возвращающаяся из Останкино и напоровшаяся на милицейские кордоны. По Белому дому прицельно били неизвестно какой стороне принадлежащие снайперы, по всем коридорам летали уже ненужные бумаги, бывшие когда-то постановлениями, указами и внутренними распоряжениями тех, кто уже толпился внизу, готовясь сдаться в плен торжествующему победу Коржакову. Руцкой выставлял вперед автомат и кричал, что он из него не стрелял. Все было так гнусно, что Гагарину захотелось пустить пулю в лоб, но пистолета за поясом уже не было, шустрый спецназовец просек его мысли и ухитрился пистолет незаметно вытащить. «Генералы в плен не сдаются», — тоскливо думал Гагарин, открыто идя по ступенькам и мечтая, чтобы его подстрелил снайпер. По крайней мере, позор кончился бы быстрее. Но люди только молча расступались перед ним, рванувшийся было вперед Коржаков, вгляделся в его лицо, узнал и сделал отмашку мордоворотам из МВД, а затем улыбнулся приветливо. Только улыбка получилась скалящаяся, непереносимая. Вынужденная улыбка, как аварийная посадка после неудачного испытания. В ней была опасливая настороженность победителя, еще прикидывающего, чем эта победа закончится — торжеством им непредвиденными неприятностями.