Поздние вечера (Гладков) - страница 139

Впрочем, дело, конечно, не в названии: важно, что книга вышла, что она существует, что в ней писатель вновь нашел себя. Обретение стало прощанием, потому что кончились силы, потому что болезнь взяла свое, но в другом, чисто поэтическом плане еще и потому, что художник наконец сделал свое дело. Любивший сюжетные эффекты и знавший в них толк, писатель Олеша ушел из жизни тогда, когда у него была готова новая книга. Подозревал ли он сам, что она готова? Мне кажется: иногда — да, но чаще — нет. Во всяком случае, полной уверенности у него в этом не было. Все еще казалось только разбегом, замахом, началом, получерновиком, «графоманией». Разговаривавший обо всем с великолепной категоричностью суждений (что подчеркивалось его дикцией и манерой чеканить и скандировать слова и фразы), Ю. К. в последние годы был, в сущности, очень неуверенным в себе человеком. Эта неуверенность стала привычной, хронической, она подкашивала силы, заставляла бросать посреди фразы перо и, встав из-за стола, брести куда-то, где это компенсировалось в беседах с почтительно слушающими друзьями парадоксальными афоризмами, безапелляционными и неожиданными. Так шли долгие годы: сороковые, пятидесятые. А книга незаметно росла. Мне кажется, если бы Ю. К. окончательно поверил в нее, поверил всем сердцем и головой — это дало бы ему новые силы жить и работать. Этому мешала устоявшаяся инерция быта, может внешне и самого антибытового из всех возможных «бытов», но все же привычного и в самой своей пестроте очень однообразного. Мешало многое, но труд, требовательность к себе, тренировка памяти и талант, который не умер, а только замер, совершили чудо творческого обновления. «Амортизация сердца и души» еще не наступила. Иначе не было бы этой книги.

Чтобы не было недоразумений, надо сразу сказать о ее границах.

Это не книга эпохи, книга движущегося времени, как бессмертная книга Герцена, тоже очень личная, но в то же время книга великих обобщений. Для Олеши история — не машинист эпохи, а скорее — ее декоратор. Он обращается к ее краскам, запахам, звукам, подробностям и тоже создает ее образ, но на свой особый лад. Главные движущие силы истории, ее драмы и комедии на протяжении десятилетий, свидетелем которых был писатель, почти не отражены на страницах книги. Это книга о другом, и, вероятно, читатели, настроенные на волну исторического восприятия жизни, ее могут не принять. Я уже встречал таких. Давший книге друга своей юности высшую оценку, как «энциклопедии стиля и хорошего вкуса», В. Катаев тоже признает, что «в ней пропущено много очень важных общественно-исторических, да и просто биографических аспектов». Это бесспорно, но сказать про последнюю книгу Олеши — «энциклопедия стиля и вкуса» (хотя это и не мало) — значит сказать не все и даже не самое главное. Как раз о вкусе с Олешей можно часто спорить: он у него своеобразный, слишком театральный и, уже не знаю, как сказать, южнорусский, что ли? Но примечательно то, что вкус Олеши — потребителя искусства и вкус Олеши-литератора различны: второй шире, тоньше, безошибочней. Восхищение Оскаром Уайльдом и признание лучшей пьесой мира ростановского «Орленка» — это как бы находится в одной плоскости, но сама проза Олеши — это другая плоскость и на другом уровне. Стиль? Приверженность писателя к метафорическому стилю известна. Б. Л. Пастернак утверждал наперекор общепринятому мнению, что речь метафорическая, образная первична по отношению к речи понятийной, или, как говорил Пушкин, «метафизической». «Прямая речь чувств иносказательна» (Пастернак). Эта первичная метафоричность, когда первое стремительное определение предмета, явления — самый короткий путь к нему, в высшей степени свойственна Олеше. Его сравнения как бы сохраняют предмет, кусок природы смелостью и неожиданностью быстрого и прямого «первого» взгляда. Ранняя проза писателя была нарядней и украшенней. Но самые большие находки, удивительные по простоте и непостижимой красоте, показывающие, как гибко и всемогуще искусство прозы, знакомят нас с совсем новым Олешей-писателем. Таков, например, конец второй части — рассказ о молодом Багрицком, и особенно самые последние строки: это дважды повторенное «Все дальше и дальше»… Тут как бы в прозу вплывает музыкальная фраза Шуберта, но Олеша это не подчеркивает. У него нет ни кавычек, ни какого другого намека. Если у читателя ассоциация не возникла, автор не настаивает на ней. Но если она возникает, то одаряет нас подлинной музыкой прекрасной прозы.