К вечеру, когда дым в чайной совсем уже сгущался и не видно становилось лип, сидящих за столами, слышен был его голос:
— И Жуков тады меня спрашивает: «Откуда будешь, герой?» Я ему прямо рублю — с Любимовки, товарищ генярал. И он тады руку назад сунул, знаком адъютанту, чтобы тот ему в руку награду дал. Ну, адъютант, значить, даеть ему мядальку «За отвагу». А Жуков осерчал, да ты что, говорит, за такую храбрость да мядаль? Орден давай! И мне на грудь… Да… Самолично гимнастерку расстягнул и на грудь орден прикрутил, значить.
И чуть позже следовал привычный уже всем и все-таки каждый раз расцвеченный новыми красками рассказ, как гибельно переправлялась рота, в которой служил Сапегин, через немецкую реку Шпрее уже в самом конце войны. Сапегин плакал, сморкался, вытираясь рукавом гимнастерки, и в то же время не забывал бдительно проверить, налили ли в этот раз и ему.
Уже к закрытию приходила маленькая, остроносая и неразговорчивая жена Сапегина, находила у стола бесчувственное тело мужа и санитаркой, сгибаясь под тяжестью его тела, тащила мужа домой. Дома она прятала гимнастерку и награды в сундук рядом с пакетом, в котором хранились пожелтевшие семейные фотографии и разноцветные нитки-мулине. Сапегин хрипел, пытался размахивать руками, и виделось ему в пьяном угарном сне поле в воронках, а по полю бежали солдаты в длинных шинелях с длинными винтовками наперевес. Бежали и падали. И вскакивали опять. Бежали и падали. И больше не поднимались.
И Сапегин что-то хрипел невнятное — то ли пел, то ли клятву какую давал, то ли Бога просил быть поласковее к тем, кто остался на поле боя. Большую часть ночи жена Сапегина Зинаида сидела рядом с постелью, привычно вслушиваясь в невнятное бормотание. Мужик-то он был неплохой, хозяйственный, а что пил в День Победы — единственный день в году, так это и стерпеть можно было. Ранило мужика войной, на всю остатнюю поранило. И все-таки с этим можно было мириться — другие на фронте никогда не были и родились уже после воины, а пили каждый день. Зинаида сидела над мужем и вспоминала, как они до войны кончили школу и как на выпускном она была истинной королевой — в белом ситцевом платье, в модных босоножках, привезенных отцом из Сталинграда, и в белых же носочках с голубой каемочкой наверху. И Ванька Сапегин был в отцовом костюме, в белой рубашке, при галстуке и в штиблетах с лакированными носами. Она сидела над хрипящим мужем и тихо плакала, а когда уж ей становилось вовсе невмоготу от тоски и собственных несчастий, Зинаида Сапегина шла в горницу, доставала из-за иконы связку бумаг, перевязанных черной ниткой, и раскладывала на белой скатерти оставшиеся от матери затертые похоронки: на отца — Никодима Ивановича Голубева, на брата — Голубева Сергея Никодимовича, на другого брата — Геннадия Никодимовича, да на двух дядек — Григория Ивановича и Петра Ивановича, а больше в их семье мужиков не было.