И только глубокие, горькие складки на щеках, возле рта, у Маркевича, иссеченное морщинами лицо Закимовского да седая, как снег, голова Петровича напоминали о минувших годах, которые — не вернуть…
Постарел Василий Петрович, огрузнел, по-стариковски обмяк, хотя и чувствовались во всей фигуре его остатки былой боцманской силы и хватки. Да и то сказать, — время: восьмой десяток. А ведь как, бывало, подхватывал он на «Володарском» на могучие свои плечи десятипудовые кули с солью, как легко, словно играючи, шевелил тяжеленны и громоздкие ящики с генеральными грузами на погрузках и выгрузках. И ругался как виртуозно, если кто-нибудь из матросов пытался отлынивать от работы, «сачковать»! Драил боцман и молоденького матроса Алешку Маркевича, гонял в хвост и в гриву так, что иной раз небо казалось с овчинку. И любовь свою к морю, и верность морю передал парню на всю жизнь. Потому и глядит теперь на старпома с нескрываемой гордостью, то и дело обдавая его теплом своих глаз, и зовет не как встарь, не Олешей, не по имени-отчеству, как положено звать на судах, а любовно и ласково: сынок.
— Ну, сынок, вот и все, вот и свиделись напоследок, — вздохнул Петрович, когда рано утром на третьи сутки стоянки судна машинисты «Коммунара» принялись проворачивать главную машину перед выходом в море. — Пора мне. Так, видать, и не сняться с мертвого якоря, — они мотнул белой бородой в сторону берега. — Тут, видать, и концы отдам.
— Почему ж ты не хочешь в город? — голос у Маркевича дрогнул. — Разве здесь, одному, лучше?
— А кому я нужон в городе? Кто там есть у меня? На Двину глядеть, на пароходы да выть от тоски? Нет, сынок, не один я тут. Эвон моря-то сколько кругом, а с морем я никогда не один. Кораблям не гож: стар да немощен. А морю нет, море мое… И мяк не бросишь: добро народное, беречь его надо. Молодого сюда не пошлют, молодым на фронте место, а мне в самый раз доживать тут. Слышь-ка, Золотце, может и ты со мной на маяк? Тоже, чай, песок сыплется, всю машину запорошишь, — засмеялся он, обнажая в прорезе крупного рта редкие до черноты прокуренные зубы.
Егор Матвеевич проглотил комок, подступающий к горлу, хотел ответить позабористее, поострее, а получилось совсем худо:
— Поди-ка ты со своим маяком. Мне и на судне… я и так…
— Будет! — взмахом руки остановил его боцман. — Не гож ты на маяке, не возьму: взбесишься. — И, надвинув шапку на белую голову. Закончил совсем коротко, с суровой печалью: — Пора.
Они прощались на берегу, покрытом хрустким снегом, у самого подножия маяка, уда Маркевич и Закимовский доставили Петровича на корабельной шлюпке. Ветер утих, как отрезанный, и впервые за последние две недели над морем стояло умытое, безмятежно-румяное солнце в высоком, без единого облачка заполярном небе. Котлов нетерпеливо топтал наст подошвами огромных своих сапожищ, торопя трудную для всех троих последнюю минуту расставания.