Мадам (Макаренко) - страница 17

Что еще помогало ей жить? Она не знала. Этого ведь нельзя было понять и объяснить. Смутная надежда на встречу, которая всем присуща. Скрытая и сильная жажда Жизни, которая взращивает и питает нас всех… И одна фраза, которую она запомнила с давних пор, и которая держала ее на плаву, как якорь. Точнее, обрывок фразы, поразившей ее в тот далекий осенний дождливый вечер юности до глубины сознания и сердца: «Вы действительно — Мадам»… Так ее назвал человек, воплотивший в жизнь детскую мечту о волшебном городе, носящим имя из пяти букв. Имя короткое и волшебное. Окутанное сиреневыми сумерками.

Когда становилось совсем невыносимо она глотала стоявшие в горле слезы, сжимала руки в кулаки и шептала самой себе: «Держись, Ты ведь, действительно, — Мадам!» Она не верила что кто то скажет ей эти слова еще раз — живым и теплым голосом. Они были для нее словно драгоценные камни, оживляющие жаром Памяти и Верою волю к Жизни, но они принадлежали прошлому. Улетавшему по вечерам из ее души неведомо куда.

Может быть, в землю Прованса. Она сперва часто думала об этом по вечерам, возвращаясь в свой одинокий дом в Медоне. А потом — почти перестала думать, хотя магия и волшебство фразы оставались всегда с нею. И ей иногда до тоски, до крика в прокуренном горле, хотелось ее, эту милую, уверенную фразу, услышать, безразлично от кого: от дворника, от владельца цветочной лавки, или — от Марис, часто навещавшей ее по воскресеньям, в конце концов, от уборщицы в издательстве. Но, понятное дело, никто не мог ее произнести. Теплые и твердые интонации жившие в ней, больше не возвращались. В ее туманных снах дорогие ей стали сниться все чаще в странных очертаниях давно покинутых мест: перед крыльцом кафе ронял желтые листья огромный раскидистый вяз, за окнами блочной московской квартиры моросил нескончаемый дождь… Любимый собирал листья вяза в букет, протягивал ей, а Ясик что-то кричал, приплясывая в лужах и по детски радостно, хохоча. Она вздрагивала, как от толчка, просыпалась, и ее сердце заливала непонятно-тягучая тоска.

Лица идущих и едущих мимо парижан, знакомых медонцев и провансальцев стали казаться ей масками, безликими и чужими. И она была всем чужая на этой грустной земле. Так ей казалось. Она все больше хмурилась, кусала губы, все больше по ночам подушка ее была мокрою от слез, а тексты рукописей плохо поддавались правкам, а редакторские замечания всплывали на утренних летучках в издательстве все чаще невпопад. Она ловила на себе недоуменные взгляды сотрудников. Они явно предпочитали шарм ее теплого и гордого одновременно молчания, теплоту ее жестов и улыбок, от которых в глазах вспыхивали маленькие, едва заметные огоньки или морщинки в углах, все таки она уже находилась в возрасте осени… Пышной и зрелой, свежей и освежающей, но — осени…