Любовь (Кнаусгорд) - страница 80

, как это тогда называлось. Начал монтировать трубы на судах, потому что верил в лучшее устройство мира, чем наше. И занимался этим не пару лет или месяцев, как большинство его единомышленников, но почти два десятилетия. Он оказался из горстки тех, кто не сменил идеалы, когда сменились времена, но твердо держался их несмотря на то, что чем дальше, тем выше становилась цена, в которую это обходилось ему и в социальном, и в личном плане. Быть коммунистом в деревне совсем не то же самое, что быть коммунистом в городе. В городе человек был в этом не одинок, а имел соратников, единомышленников, свой круг, к тому же его политические пристрастия проявляли себя только в некоторых контекстах. В деревне ты становился коммунистом. Это слово описывало твою идентичность, всю твою жизнь. К тому же быть коммунистом в семидесятые, на гребне волны, это совершенно не то, что быть им в восьмидесятые, когда все крысы давно сбежали с корабля. «Одинокий коммунист» звучит как оксюморон, но с Хьяртаном так и случилось. Я помню, как они спорили с отцом, когда мы летом навещали деда с бабушкой, громкие голоса, долетавшие до нас, уже уложенных спать, снизу из гостиной; и, хотя я не мог этого сформулировать и даже не думал об этом, я чувствовал между ними основополагающую разницу. Для отца дискуссия имела частный характер, он хотел объяснить Хьяртану, в чем тот заблуждается, а для Хьяртана — была вопросом жизни и смерти: все или ничего. Отсюда и пылкость его речи, и раздражение в голосе отца. От нас не таили, во всяком случае, мне было известно, что отец говорит с позиций реальности, его доводы и соображения имеют отношение к повседневности, к нам, к жизни здесь и сейчас, школьным будням и футбольным матчам, комиксам и рыбалке, уборке снега и каше по субботам[28], а рассуждения Хьяртана — не от мира сего. Хьяртан, понятно, не мог согласиться, что все, во что он верит и чему, можно сказать, фактически отдал жизнь, не имеет отношения к реальности — как всякий раз старались доказать мой отец и все прочие. Мол, в действительности все не так, как утверждает Хьяртан, и так никогда не будет. Тогда он оказывался мечтателем. А вот уж кем он не был, так это как раз мечтателем. Он как раз жил конкретной, реальной, грубой, приземленной жизнью. По сути, в самой ситуации была глубокая ирония. Проповедник идеи братства и солидарности оказался один, всеми отвергнутый. Идеалист с абстрактным взглядом на мир и душевной организацией тоньше, чем у всех оппонентов, он ворочал и перетаскивал тяжести, бил молотком и колотил кувалдой, паял и свинчивал, корячился на одном судне за другим, доил и кормил коров, сгребал навоз в навозную яму и по весне удобрял им землю, косил траву и метал стога, содержал в порядке дом и постройки и ухаживал за матерью, которой с каждым годом требовалось больше помощи. Это была вся его жизнь. То, что с начала восьмидесятых тема коммунизма звучала все глуше и глуше, а ожесточенные дискуссии, которые Хьяртану приходилось вести на всех фронтах, заглохли и незаметно сошли на нет, возможно, изменило цель жизни, но не ее содержание. Она текла как раньше, по тому же расписанию: в сумерках встать, покормить и подоить коров, успеть на автобус до верфи, поработать весь день, вернуться домой и заняться родителями: поводить маму по комнате, если она в состоянии, или сидеть растирать ей ноги, сгибать их, разгибать, помочь ей с туалетными процедурами, наверно, приготовить ей одежду на завтра и снова идти на улицу, заниматься хозяйством, например, загнать и подоить коров или еще что-то, наконец, уйти к себе, поужинать и спать до утра, если, конечно, маме не станет ночью плохо и отец не придет ночью будить его. Так выглядела жизнь Хьяртана со стороны. Когда его коммунистический период начался, мне было всего года два, а завершился он, вернее, его риторическая составляющая, к моему выпуску из средней школы