Дело в том, что в прошлом Мейранс заведовал отделением КГБ в мятежной области Курземе. Там, на западе Латвии, в густых чащах, выходящих к высоким дюнам открытого Балтийского моря, он искоренял «лесных братьев», их друзей, родичей, соседей и подвернувшихся под руку, пока не спился – не от ужаса перед содеянным, а от доступности самогона, который варили из браги на каждом вражеском хуторе. Прожив с Мейрансом бок о бок два года, я, что бы ни говорила Ханна Арендт, не обнаружил в нем ничего банального. Когда умерла его мать, труп удалось похоронить с третьего раза, потому что Мейранс пропил первые два гроба, купленные парткомом невезучего завода.
Отец не мог жить без людей, и они отвечали ему взаимностью, особенно – крашеные (верный, как тогда считалось, знак фривольности) блондинки, в юбках колоколом, с начесом, в румынских босоножках на загорелых ногах. Летом они густо заселяли прибрежную полосу, чтобы отдохнуть от семьи.
– Членораздельно, – хихикали холостяки, которых я из зависти презирал за жовиальность, плотоядность и бесспорные успехи, причем отнюдь не только на курортном поприще.
Все они отличались и в зимней жизни. Один был хирургом, другой – инженером, третий, самый знаменитый, – журналистом и унипедом. Это значит, что он любил только одноногих женщин и находил их в санатории для старых большевичек.
С первыми теплыми днями они, как наш кот Минька, выходили на охоту, прохаживаясь от Дзинтари к Майори и обратно. Маршрут вел по центральному, но уютно провинциальному проспекту Йомас – от летнего театра до памятника латышскому герою Лачплесису, убивающему змея.
Надо признать, что он казался мне пошлой частью разрешенного, вроде сарафана и хоровода, фольклора, к которому я по тогдашней дикости своих задиристых заблуждений относил не только национальные эпосы братских республик, но и Репина с Глинкой. Ослепленный молодыми антисоветскими страстями, я еще не умел оценить ни сокровенного, ни очевидного. Так, мне не приходило в голову разыскивать следы балтийского язычества, ибо они были всюду. Сувенирные сакты на манер римских фибул, служившие застежками за тысячу лет до изобретения пуговиц. Орнаментальная символика солнцеворота на коньках крыш и в ограде курортных беседок. Наконец, обратная свастика на форзацах многотомного собрания песен-дайн, которое на нашем факультете хранилось под замком, чтобы никто по невежеству не принял коловрат за нацистскую символику. Глупее всего, что я ни разу не добрался до знаменитых праздников песни, которые тайно питали – и воспитали – «поющую революцию».