— Значит, вы ее видели? Чем же она, интересно, не похожа на скрипку?
— Во всяком случае, я подобной никогда не видел. Форма очень необычная. Думаю, он плохо понимает, что делает.
— Возможно, возможно… — Мысли мастера Франтишека витали где-то далеко. — А про инструменты мальчик правду сказал?
— Да… Кажется, так. Я в этом совершенно не заинтересован, я даже против. Но таково желание старика.
— Ясно. В общем, знаете что? Дайте мне несколько дней подумать. Я к вам зайду. Скажите-ка ваш адрес.
Написав наш адрес, отец посоветовал ему поторопиться. Мы любезно распрощались.
Мастер Ванда встретил наше предложение еще холоднее.
— Двадцать левов? Никогда! Да знаете, сколько мне приходится работать за двадцать левов? Вы знаете, сколько стоит материал, инструменты, лак, краски, струны? Имеете вы об этом какое-то представление?
— Так он же ваш учитель! — рассердился отец. — Он обучил вас ремеслу, которым вы зарабатываете на жизнь! Как вам не стыдно!
— Мне? Это ему должно быть стыдно! Думаете, я ему за обучение не платил? Что, я его единственный ученик? Вовремя надо было думать о том, как будешь жить в старости. И вообще — кто вы такой? Кто вас уполномочил?!
Пока отец бегал на репетиции и спектакли, играл по вечерам, чтобы подзаработать, пока мы ходили по разным учреждениям, пока один кончал жизнь самоубийством, другой умирал, третий готовился бежать в Америку, пока моя мать экономила на всем, чтобы заполнять свой буфет сервизами, пока соседи день ото дня все больше злились на нас за то, что мы собираемся поселить в своей комнате какого-то старика, этот самый старик, с трудом передвигавший ноги, глухой ко всем и ко всему, отрешенный от суеты нашего мира, создавал свою лучшую скрипку. Разговаривал неохотно. Почти ничего не ел. Только курил. Пил в огромном количестве воду Молчал, сжимая узкий рот. Иногда впадал в прежнее оцепенение — сидел на диване, уставившись в угол и что-то бормоча себе под нос, но теперь это длилось недолго, самое большее четверть часа, после чего он вставал и принимался за работу.
Когда он отдыхал, я потихоньку подкрадывался, поднимал полотнище, в которое он заворачивал то, над чем работал, и рассматривал. Боже мой! Разве это скрипка? Я видел всякие: в одну восьмую, одну четверть, три четверти и полную, но такой — ни разу. Это была, наверное, самая большая скрипка на свете. Вероятно, даже больше альта. Не слишком длинная — не намного длиннее альта, но глубокая, а значит, душка у нее была большая. Самая большая душка, какая только бывает!
Гриф переходил прямо в завиток. Это были не две отдельные части, а одно целое. В сущности, завитка, который я привык видеть у скрипки, не было. Георг Хениг словно изваял из дерева женскую головку. Его скрипка кончалась (или начиналась?) женской головкой, вырезанной с исключительным мастерством. Она удивительно напоминала Боженку со стершейся фотографии, прибитой к стене гвоздем. В то же время — волосами, скорбным наклоном, добротой, которую она излучала, она очень напоминала Божью Матерь на иконе («Аве Мария, грациа плена!»), глаза ее были завязаны повязкой, стянутой сзади узлом, похожим на пучок.