Бедная девушка или Яблоко, курица, Пушкин (Беломлинская) - страница 3

Я через год написала ей письмо, и после первого путча она принесла мне его и прочитала эти строчки:

«…Вали оттуда, вали скорее! Ты не себя, ты Алешу должна оттуда увезти — он слишком хороший мальчик. Ты же знаешь, как у нас бывает — вот там сейчас жахнет, и пусть даже не сильно, пусть даже погибнут только пятеро мальчиков — но это будут самые лучшие, самые вот такие — как твой, потому что такие выскакивают под танки — за Родину первыми — ВСЕГДА. И твой — выскочит. Увози!»

В общем, я ошиблась в своем предсказании на двух мальчиков. Одного как раз увезли по моему совету. Ирка взяла сына — закинула его в Германию к дальней родне (она из петербургских немцев — часовщиков), а сама сюда — неизвестно за каким хером — знаменитая мухинская красавица Ирка — идиома превращается в казарменную шуточку — к началу моего рассказа уже было известно за каким: уже возник на горизонте черновицкий еврей Эмиль Лудмер, (Ирка для простоты звала его Шуриком), прошедший питерскую Консерву по классу рояля, Израиль, Бельгию, (там он купил землю и стал Вассалом бельгийского короля — а попросту — гражданство получил), Париж — (там он жил в замке у графа и плавал пианистом на пароходике по реке-Сене), но бродяжий дух его из Парижа вынес и донес до квартирки для бедных на Ист-Сайде, а это я вам скажу — сокровище. Вторым его сокровищем являлась мечта каждого провинциального еврея — красавица-шикса, то есть Ирка. Ирка, стало быть, была уже пристроена, а я — не вполне.


Ярмола меня вроде как не любил. То есть физически — он меня любил — со здоровым физиологическим интервалом в три-четыре дня, но душой он явно со мной не лег — это было по всему заметно — супом не угощал (он вообще был скуповат, как многие старые холостяки и ухаживанье его за дамами выражалось не в походах в ресторан, а в варке им грибного супа — мои предшественницы говорили, что суп был с песком и несоленый, но мне он и такого не предлагал). В гости не брал меня с собой и даже не любил, когда я оставалась ночевать. А я оставалась иногда и писала, сидя в ванной на полу поэму о двух наркоманах — питерцах, живущих в отеле для нищих «Вашингтон-Джефферсон». Поэма называлась «Сердце моряка» и рассказывала о моей любви к Ярмоле, то есть о тоске по Родине, о которой нельзя было говорить впрямую, потому что мы все сами себе Родину отменили — и хули ж теперь? Еще ТЕ из Ярмолиной волны могли тосковать — их выгнали из страны злое «КейДжиБи» и паганая «Софья Власьевна», а мы то, вроде как уехали, как раз от страха перед их отсутствием.

И теперь нужно было представить себе, что все КАК БУДТО нормально хорошо и правильно. Что у нас там КАК БУДТО не было еще одной МАЛЕНЬКОЙ РЕВОЛЮЦИИ, и сейчас там не происходит НЕБОЛЬШАЯ ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА, а просто мы вот такие любители свободы и демократии, или мы невероятные любители американской культуры и языка, или мы просто любители путешествовать — ну вот ездить себе по свету, глядеть чужие страны — так когда-то во время «оттепели» — в неугомонных любителей путешествовать — этаких «тури-тура-туристов» превратились многие деятели русской культуры — в предисловиях шестидесятых писалось: «…в 1922-м году Бахтин переезжает с семьей в Саранск…» — НУ ТИПА — НАДОЕЛО ЧЕЛОВЕКУ В МОСКВО-ПИТЕРЕ — В САРАНСК ПОТЯНУЛО. Последний раз я обнаружила этот стиль у Вани Толстого в предисловии к Набокову: неутомимый путешественник Набоков, неизвестно по какой причине покинул в середине тридцатых Берлин, а в конце тридцатых — Париж, чего это он? Остальные жили спокойно — Лифарь, Бунин и т.д., а этот кузнечик — вишь скакать принялся. Это Ваня уже писал в свободные времена. По старой советской привычке, желая избежать неприятного слова «еврей», в случае Набокова совсем уж нелитературное «еврейка» — ну зачем об этом, это удел антисемитов — грязные инсинуации на тему приставания евреек к русским гениям, Ваня — чистый человек, но, знаете, «…ложки нашлись, а неприятный осадок остался…» — не нужно таких слов — они нервируют, а пусть лучше Набоков вот так ездит себе, путешествует, как Бахтин и прочие…