Он, кажется, достал-таки того фашиста на цепи, или это сделал кто-то из прыгнувших следом ребят?
Пакетов хватило только на то, чтоб перевязать рану поверх ватника. Рану на лице и залитый кровью глаз он зажал рукой и сам шел до перевязочного поста, а Кремнев, поддерживая его справа, бубнил над ухом: «Нормально, паря. Раз сам ноги переставляешь, то скоро свидимся. В медсанбате у тебя все свои — выходят, откормят, а уж отоспишься вволю».
Потом в памяти сохранилось лицо капитана Касьяновой и, словно в тумане, остальные медсанбатовские, Шуркин крик: «Володьку привезли, девочки!» И тогда все исчезло. Осталась одна боль.
Чужие незнакомые лица, чьи-то руки вертели, переворачивали старшину в его беспамятной, горячечной постели, и, когда было особенно плохо, являлась физиономия коменданта лагеря, который почему-то являлся то выбритым и ухоженным, а то небритым, оборванным, сидевшим, как пес, на цепи. Комендант душил, не давал вздохнуть, и не было сил, чтоб прогнать его, — руки становились тяжелыми, и от боли совсем нельзя было пошевелиться.
Но молодость все-таки брала свое, и к маю Фомин пошел на поправку.
Госпиталь находился в самом центре Полтавы, и старшина, сидя на койке у окна, мог видеть парк, гуляющих в нем раненых, сестер и союзных летчиков — англичан и американцев, которых он увидел впервые за всю войну, да и то в такой дали от фронта. Форма у них была чудная, с крагами и огромными накладными карманами на мундирах, с пилотками на манер немецких и ботинками на такой толстенной подошве, сносить которую, казалось, было бы невозможно даже за три человеческих жизни. Недалеко от города был аэродром, где базировались «ланкастеры», «летающие крепости» для челночных бомбежек Германии, и Полтава привыкла к постоянному гулу над головами, к чужой и русской ломаной речи.
Все еще жило войной. Полыхая там, на западе, она все еще выбрасывала из своего пекла эшелоны и похоронки щедрой рукой. Почти каждый день прибывали раненые. Госпиталь был тыловой, и привозили сюда таких, у кого и не спросишь, кто, мол, да откуда — все почти новенькие были слабы, впадали в беспамятство и, очнувшись, так же как и старшина Фомин, мало что могли о себе рассказать.
В один из дней Фомин наконец впервые вышел из палаты в коридор. Без халата, потому как лежачим халатов никто не выдавал, и как был, в исподнем, придерживаясь за стенку, поковылял к выходу, и сиделка у входа не остановила его, только спросила:
— Новый бегунец объявился. Из какой палаты-то? Скажу, чтоб халат принесли.
— Из одиннадцатой, — признался Фомин, не прекращая двигаться к выходу.