— Вот я дров и воды натаскаю, — говорит мама, — тогда уж и подмести можно. А сейчас — бесполезно.
Мама уходит за дровами. Зойка одевается и выбегает вслед за нею. И пока она набирает охапку, Зойка, схватив полено, успевает отнести его в дом и вернуться ва другим.
— Помощница ты моя, — говорит мама, и Зойке хочется плакать — так печально она говорит.
Вместе с матерью отправляется Зойка и к колодцу. Бадейка у колодца сильно обледеневает, и для двух ведер надо достать три бадейки воды. Журавль скрипит, обледеневшая, отполированная рукавицами, будто стеклянная, веревка скользит вниз, бадейка с шумом плюхается в воду.
— Е-есть! — кричит Зойка, и они тянут скользкую ледяную веревку вверх. Елена расставляет полные ведра на размах коромысла, приседает, Зойка накидывает дужки ведер на коромысляные крючки. Она очень гордится тем, что помогает маме. Даже идти старается, как мать, — размеренно и плавно, воображая, будто несет на коромысле ведра.
Закончив все дела, они умываются — уже по-настоящему. Это — как праздник. Зойка становится на низенькую скамейку-подставку по одну сторону умывальника, мама — по другую. В руках у нее мыло — душистое, туалетное. Скупо тронув ладонями, она долго, в пену размыливает его, учит Зойку:
— И ты так же делай: бери немножко, а потом мыль, мыль. И мой — лицо, уши, шею, руки.
В доме прибрано, чисто. И даже густой крепкий запах распаренного травяного веника не может заглушить приятного аромата хорошего мыла. И они обедают. После обеда вместе моют посуду и Зойка убегает в спальню — играть с куклой Олей — или на улицу — кататься на санках с горки. А Елена, все ощущая исходящий от рук и от мыла на умывальнике тонкий душистый аромат, обрадованная и растревоженная им, словно куда-то зовущим, чего-то требующим весенним ветром, ходит из угла в угол. Она то улыбается своим мыслям, то грустнеет — вспоминает каждый день из тех четырех, что Иван жил здесь. И выстраивает эти дни друг за другом, час за часом, минуту за минутой — все как было. И достает с полки стеклянную банку с красивой этикеткой, на которой нарисованы крупные темно-синие, с сизым налетом ягоды. Улыбается, недоумевая: «Где он раскопал ежевичное варенье?»
Прочитав все слова на этикетке, думает: «Открою, когда получу письмо от него…»
Иногда ее охватывают сомнение, страх, тревога: кто она Ивану? Никто. И ничего-то между ними не было, и ни о чем-то не говорено. И может, он только подозревает, что она любит его. А он — любит ли? Ведь для того, чтобы верить, надеяться, ждать, она должна твердо знать, что и он любит ее, она должна чувствовать себя любимой перед всеми, перед целым миром. И нет ничего мучительнее этих недодуманных, незавершенных мыслей. Зачавшись, они растут, как дитя в утробе матери, и все настойчивее заявляют о себе. Сколько их ни гони, они являются снова и снова. А если и удается отогнать, то становится еще хуже: ее обступает гулкая пустота и звонкая, холодная, будто железка на морозе, тишина. Тогда Елене кажется, будто она очутилась в бескрайней снежной пустыне, где нет никого, кроме них двоих — ее и Зойки. И на них двоих, беззащитных, беспомощных, надвигается тяжелый чугунный мрак. Она с трудом дожидается часа, когда надо идти на завод — к людям, к гудящим станкам, к шуму и грохоту, к паровозным гудкам. И потом всю смену терзается мыслью, что, с облегчением убегая из дому, оставляет там — будто в чем-то предает — Зойку, кровинку свою, единственно родного человечка.