Степан вошел, остановился на половичке у порога. Снял шапку. «Как в церкви», — подумала Елена. Разглядывая ее, Степан молчал.
— Ну, здравствуй, — сказала она. Подвинула табуретку: — Садись.
Раздеться не предложила: пусть знает — возврата к прошлому нет. Он понял это, выжал подобие улыбки:
— Ты сказала, чтоб трезвый… Вот я и…
— Да ты садись, садись.
Он сел — бочком, неуверенно. Уткнулся глазами в шапку в руках. Ей снова стало жаль его. Она готова была сказать: «Скидывай полушубок. Оставайся». Но в спаленке заплакала Зойка.
— Ты погоди, я сейчас…
Меняя пеленки, она вспомнила, как жила с ним, как тяжело, неспокойно было у нее на душе, на сердце и как устала она от этого постоянного напряженного беспокойства, от злых, грубых Степановых слов и поступков.
— Эх, Степа, — сказала она, выйдя с завернутой в одеяло Зойкой на руках. — Зря все это.
Она ходила по кухне, качала Зойку, напевала ей и, прерывая пение, говорила:
— Раньше надо было думать. А теперь — поздно.
И снова пела Зойке неласковую деревенскую колыбельную:
Баю-баюшки-баю,
Колотушек надаю,
Колотушек двадцать пять,
Будет Зойка крепко спать.
И опять — ему, бывшему мужу:
— Не смогу я простить тебе такого. Во всю мою жизнь не смогу. И хотела бы, а не могу. Какая же это семья? За стол сядем, а я все буду думать: «Он меня ударил. По лицу». Пойдем куда, я все про то: «Люди глядят, поди-ка, усмехаются: вроде согласная пара, а он ее лупит вовсю». Спать ляжем, а я… Нет, не могу, Степа, человека ты во мне гнетешь.
— Прости. Я же говорю, прости. Больше того не будет.
— Будет, Степа, будет. У вас, у Евстигнеевых, всегда так. Во всех вас зверь сидит. Николай, Костя, Григорий — все твои брательники дочерна бьют жен. Бессловесных, безрадостных баб сделали из первых в нашем городе девок. Я такого не хочу и не могу.
Зойка сонно чмокала губами.
— Уснула… — Елена понесла ее в спальню, положила на кровать. Возвратись, сказала еще:
— И Зойке, ростку нашему, такой жизни не желаю. Не должна она считать, будто это так и надо, чтобы нас, баб, мужья лупили. Спасу хоть ее от евстигнеевского разгула… Чай будешь пить? — спросила она, доставая с полки чашки с блюдцами.
— Еленушка! — Степан встал порывисто, шагнул к ней, больно схватил за руки. — Еленушка, хочешь — уедем? Далеко-далеко?
Одно блюдце выпало у нее из рук. Она присела — собрать осколки.
— Разбил… Свой же подарок. Вот и конец. Нету теперь в моем доме ничего твоего, Степан.
Он выдохнул шумно:
— Ясно-понятно.
Поднял упавшую шапку, стряхнул о колено. Постояв несколько секунд в раздумье, повернулся резко и, ссутулившись, выскочил из дома. Елена проводила его взглядом из окна. Без шапки, широко размахивая руками, он почти бежал по улице, и ей снова стало жалко его. И себя, и Зойку — безотцовщину — тоже. Но больше всего его, Степана.