Избранное (Петрович) - страница 39

Под звон бокалов, хохот и крики Тришлер возносил хозяина до небес. Он восхвалял его как примерного отца, мужа, гражданина и коллегу, как патриота, который, конечно, получит достойную награду за свои заслуги перед народом, как видного государственного деятеля, который до сих пор не имел возможности развернуть свои способности, но придет время, и он расправит крылья и станет украшением и гордостью всего города и прежде всего своих друзей, своей достойной супруги, «этого доброго гения дома», и милой, такой одаренной дочери! Ура, ура, ура! Музыка, туш!

Паштрович во время этой речи сидел весь потный, смущенно потирал рукой лоб и строил какие-то фигуры из спичек. Он чувствовал себя очень неловко и едва дождался минуты, когда ему предоставили слово для ответа.

Хотя он встал, галдеж за столом не унимался. Он поднял руку, но затихли только цыгане-музыканты. Жена, смеясь, крикнула ему:

— Пишта, только покороче! И не в три приема, как в прошлый раз! Смотри, у тебя галстук съехал набок!

Он молча отмахнулся от нее, пристально глядя на солонку, прищурился и сунул левую руку в карман брюк.

— Дамы и господа! Я встал не для того, чтобы поблагодарить господина полицмейстера. Во всяком случае, не только для этого. Я встал для того, чтобы излить свою душу.

Паштрович на секунду замолчал и огляделся. Головы гостей, окружавших его, показались ему похожими на кочаны капусты. Крики и шум постепенно стихли. Все почувствовали что-то необычное в голосе хозяина, который говорил негромко и спокойно, словно и не был пьян. Голос его звучал глухо и с укором, и в первый момент многие подняли на него глаза, чтобы убедиться, действительно ли это говорит доктор Паштрович.

На лбу у него не было тех глубокомысленных морщин, которые невольно появляются у всех произносящих тосты. Лицо его светилось какой-то мягкой задумчивостью.

У Эржики сжалось сердце, и она не сводила с отца глаз.

— Дорогой Туна, ты говорил красиво, но я не буду тебя благодарить. Зачем обманывать себя? Сегодня я хочу говорить правду. А ты, друг мой, лгал. Да, да, ты лгал.

Паштрович произнес эти слова так спокойно, что они никого особенно не смутили; все, в том числе и сам Туна, сочли за благо принять это необычное предисловие за шутку; на лицах гостей появились натянутые улыбки, хотя полицмейстер и мадам Паштрович все же заерзали на своих местах.

— Но хуже всего то, что ты, вероятно, после каждого своего слова думал: «А ведь я лгу». И самое печальное — что мы все таким же образом лжем друг другу и обманываем самих себя и весь мир. Нет, дорогие мои, все вы прекрасно знаете, что никакой я не борец и не великий деятель, что нет у меня никаких заслуг и что никогда их наша так называемая родина и народ не признают. Лгал мой друг Туна, когда говорил о счастье, потому что я никогда его не знал, не знаю и не узнаю. Вы, господа, негодуете, вы возмущаетесь, вы не можете понять, зачем я это говорю? Если хотите, вы можете уйти, но я сегодня выскажу все. Довольно я молчал. Меня будут слушать эти стены, на которые я сегодня в первый раз взглянул по-другому, и мои собственные уши, которые сегодня впервые внимают голосу Стипы Паштровича…