Чекист ничего не ответил, лишь упер в него угрюмый взгляд. Много было в этом взгляде неприятного, звериного даже, но был где-то там и страх, и тоска по покою, и пропуск за облака, в Царство Божие, – пропуск с печатью Петроградской Губчека и подписью ее председателя. Поп не отвел глаз. В итоге, пробурчав нечто угрожающее, чекист толкнул Поэта в объятия Анархисту, а сам извлек из кармана мятые сопроводительные бумаги.
– Укушен еще в прошлом году, – сказал он, расправляя документы. – Под наблюдением с января.
– Почему сразу к нам не обратились? – спросил Анархист.
Чекист проигнорировал вопрос. Подглядывая в бумажку, он продолжал бубнить казенные слова, словно бездумно зазубренный стих на уроке:
– …Несколько попыток самоубийства. После очередной попытки в апреле месяце сего года по личному распоряжению товарища Семенова задержан и направлен в изолятор. Медицинское освидетельствование выявило признаки перерождения организма. Допросы результатов не принесли. Принимая во внимание ухудшающееся здоровье задержанного и его высокую ценность как свидетеля по делу так называемой Красной Дамы, было принято решение передать его в распоряжение спецгруппы товарища Багряка.
Чекист протянул бумаги Солдату:
– Передаем, стало быть. Принимайте.
– Благодарю.
Чекист хмыкнул, пожевал губами, собираясь сказать еще что-то, потом дернул головой и вышел на лестницу, увлекая за собой напарника. Поп захлопнул за ними дверь, осенил ее крестным знамением. Слова в самом деле были не нужны. И без всяких слов каждый из них понимал, что спецгруппа доживает последние недели. Упырья в Петрограде почти не осталось, в ЧК все меньше беспокоились о кровососах и все активнее присматривались к контрреволюционным элементам. Тревожные слухи просачивались в квартиру вместе с ветром и сырой плесенью.
Оставалось одно дело. Последнее. Самое важное.
– Куда его? – спросил Анархист, встряхнув новоприбывшего, будто мешок с тряпьем. – В выставочный зал?
– Нет, – сказал Солдат. – Он там сойдет с ума. На кухню.
Поп принялся разжигать примус, чтобы сварить кофей. Поэта усадили на табурет, освободили ему руки и дали выпить воды. Анархист угостил папиросой. Затянувшись, Поэт закашлялся, но зато потом смог открыть глаза. Они оказались тоскливо-серыми, как небо за окном.
– Кто вы? – спросил он. – Палачи?
– Если бы, – сказал Поп. – Я, например, устаревшая пошлость. А тот вон, наглый, вредное идеологическое заблужде…
Солдат жестом оборвал эту тираду, опустился на второй табурет напротив Поэта. Тот долго рассматривал его, не выпуская из губ дымящейся папиросы. Все молчали, но молчание это не казалось тягостным: в нем созревало нечто важное, нечто теплое, так редко встречающееся в тяжелые времена.