С учетом современной чувственности это, в общем-то, не кажется удивительным. Встретиться с произведением, которое оживляет душу или ввергает нас в слезы, означает выйти за пределы банальной повседневности — и кто не придет в упоение, испытав подобное? Но, как и в случае с поверхностным наблюдением, согласно которому мы едим мороженое потому, что любим сладкое, это объяснение сосредоточено исключительно на наших непосредственных реакциях и потому ограничено основными стимулами творческих наклонностей. Можем ли мы проникнуть глубже? Можем ли мы понять, почему наши пращуры были настолько готовы на время забыть про более чем серьезные проблемы выживания и тратить драгоценное время, энергию и усилия на занятия с воображаемым?
Секс и сладкое
Когда мы говорили о том, как наши древние братья рассказывали истории, мы рассматривали схожий вопрос, и в самом убедительном ответе тогда использовалась метафора с авиатренажером: через творческое использование языка мы переживаем ситуации, знакомые и чужие, которые позволяют расширить и отточить реакцию на различные встречи в реальном мире. Рассказывая, выслушивая, украшая и повторяя истории, мы играли с возможностями, не рискуя пострадать от последствий. Мы проходили маршрут за маршрутом, каждый из которых начинался с вопроса «Что, если?..», и при помощи разума и фантазии исследовали весь спектр возможных исходов. Наше сознание вольно путешествовало по стране придуманных впечатлений, придавая нашей мысли новую гибкость, которая, судя по всему, имеет для выживания немалую ценность.
При рассмотрении более абстрактных форм искусства это объяснение требуется обдумать заново. Одно дело — представлять, как сознание полирует идеалы храбрости и героизма с привлечением рассказов о выигранных с великим трудом сражениях или захватывающих дух описаний опасных путешествий. И совсем другое, кажется, утверждать, что сознание упражняет свои адаптивные мускулы, слушая плейстоценовых Эдит Пиаф или Игоря Стравинского. Существует, кажется, непреодолимая пропасть между восприятием музыки — или, если на то пошло, картины, танца, скульптуры — и преодолением препятствий, встречавшихся в мире наших предков.
Дарвин рассматривал адаптивную функцию врожденного художественного чувства под впечатлением от знаменитой эволюционной загадки павлиньего хвоста. Большой и ярко окрашенный хвост мешает павлину прятаться и убегать от быстрого хищника. Почему же в результате эволюции появилась такая великолепная, красивая, но явно дезадаптивная конструкция? Ответ, заключил Дарвин с изрядным изумлением, состоит в том, что хотя павлиний хвост может оказаться для павлина-самца кандалами в борьбе за выживание, но он тем не менее играет важную роль в его репродуктивной стратегии. Павлиний хвост нравится не только нам, людям. Павлиньим самочкам он тоже нравится. Их привлекают упругие султаны, так что чем внушительнее хвост, тем больше у самца шансов на спаривание. Потомство в этом случае имеет хороший шанс унаследовать папины черты и мамин вкус — и продолжить генетическую войну, в которой сражения выигрывают не добыванием пищи или обеспечением безопасности, а отращиванием все более впечатляющих хвостов.