Про берег, для каждой отдельный, —
написала ивритская поэтесса Лея Гольдберг. Ей запомнились звуки немецкой и русской речи под безжалостным солнцем, но не только:
И древнего края язык
Втыкался в полотнище зноя,
Как хладный наточенный нож.
Если бы поэтесса опустила глаза и взглянула на Ицхака, то что бы она увидела? Одушевленную щепку, принесенную течением сороковых, одного из миллионов. Не чужака, но дитя знойной волны. Арабского паренька с ящиком зеленых перцев.
За накрытым клеенкой столом на кухне у Ицхака я пытался заставить его, умудренное годами перевоплощение того паренька, поведать мне о его первых днях в стране. Тот рынок существует по-прежнему, это все еще место, где нетрудно представить юнца, сидящего в углу на корточках перед своим ящиком. От его квартиры туда можно доехать за двадцать минут. Поразителен контраст между этой близостью и теми фантастическими расстояниями, которые он с тех пор преодолел. Наведывается ли он туда хотя бы изредка? Бывает, ответил он, но распространяться не стал. Думаю, для него те дни послужили прелюдией к дальнейшим событиям. Он считал свою жизнь историей об обретении хоть какой-то силы в суровом мире, о превращении в хозяина собственной судьбы одновременно с тем, как становился хозяином своей судьбы его народ. Наверное, ему не хотелось вспоминать свою беспомощность первых дней.
Спасение пришло в лице советника одного из молодежных сионистских движений, искавших ребят вроде Ицхака, — тех, что недавно приехали из арабских стран и перебивались торговлей с рук, если не становились на преступный путь. Советник был социалистом из йеменской семьи. У его молодежного движения был свой клуб — стандартное помещение с досками для нард, столом для пинг-понга, портретами Теодора Герцля и Карла Маркса, томами «Автоэмансипации» Леона Пинскера и «Еврейского государства» Герцля, предназначенными для картинного потрясания в ходе лекций и идеологических дебатов, а не для вдумчивого чтения.
Так Ицхак стал постигать сионизм, так попал с группой сирийцев в апельсиновый сад далеко от города, в кибуц Наан, где таскал мешки с удобрениями — не по принуждению, а потому что такова была судьба возрождающейся на земле предков еврейской нации. В этом состояла жизнь халуцим, пионеров: они расчищали и распахивали поля, строили дома, создавали страну для масс евреев, что хлынут сюда потом. Сионисты умели созидать идеалы из унижения. Бедность? Бедность возвышает. Их прогнали из родных домов, заставили покинуть страны, где они родились? Тем лучше: их настоящей родиной всегда был Эрец-Исраэль, где они рано или поздно все равно оказались бы. Беженцы? Нет, пионеры! То была блистательная словесная алхимия, уберегшая евреев в этот чудовищный век от западни виктимности и развернувшая траекторию их судьбы.