Большое солнце Одессы (Львов) - страница 141

— И то хорошо, что, кроме нас, еще кто-то пришел. В половине третьего дня гроб с телом ребе Иосифа вынесли во двор. Ящик был некрашеный, из смолистых еловых досок. Поверх ящика набросили черное покрывало с огромным, серебряной парчи, щитом Давида.

Гроб поставили на два стула — в ногах и в головах. Люди из синагоги, предводительствуемые Илией Райаком, докой по части обрядов, припустили вокруг гроба — сначала шажком, потом рысцой, потом бегом, как в долгой и утомительной погоне. Глаза шаме-са пенились ослепительно белой известковой пеной, нижняя губа страстно трепетала, сбрасывая слова молитвы, а лицо его, как восковой слепок, освобожденный от морщин, светилось желтым свечным светом.

Люди из синагоги, пожилые люди с астмой, стенокардией и почечной недостаточностью, томимые одышкой, норовили перейти на шаг, но вдруг шамес запел, и голос его, горячий, как бич колесничего, хлестнул этих людей по плечам, по темени, и они понеслись, гонимые этим голосом, который был везде — и сверху, где солнце, и снизу, где земля, и со всех четырех сторон, где пронзительно голубой воздух марта.

Молитвы шамеса были в тяжелой, душной плоти иврита. Люди не понимали слов, но каждая фраза кончалась отчаянным "ооойй!”, и люди подхватывали его, это "ооойй!”, надрывавшее душу и исторгавшее черный, как недра земли, стон.

Старик из первого ряда, вытянув стон, вскинул обе руки и побелел. Притертый человеческими телами, он запрокинул голову, толчками, как в икотке, оседая. Двое соседей, возложив руки старика себе на плечи, торопливо поволокли его в угол двора и усадили под деревом. А голос шамеса с каждым кругом взбирался все выше, и у людей крепло чудовищное ощущение, что не стало земли у них под ногами, что какая-то сила держит их на весу, между небом и землей, держит и вот-вот немилосердно шлепнет об острые камни двора.

Но вдруг голос шамеса совершил еще один, немыслимый скачок, и страх оставил людей, потому что горе было теперь где-то внизу, под людьми. И, освобожденные от гнета скорби, люди зарыдали.

На втором этаже, на длинном, метров семи, деревянном балконе, стояли Дацюки — бабка Фрося, ее дочери Лида и Зина, и Зинина дочь Люся. Бабка Фрося плакала уже третий день — с большими перерывами, неизменно заполнявшимися добрым словом о покойном, который был хороший еврей. Хороший и умный.

Дочери поносили мать за слезливость и двадцать раз на день напоминали ей, что грешно оплакивать человека, которому перевалило за восемьдесят. А бабка Фрося отвечала им еврейской пословицей, что, когда приходит время умирать, один и сто — все одно.