Большое солнце Одессы (Львов) - страница 142

Опершись локтями о перила, Люська цедила сквозь зубы про стариков, которые обнаглели теперь до того, что готовы спихнуть в могилу каждого, только бы самим байки травить да телевизор смотреть.

— Гадюки вы молодые, — сказала бабка и завыла на три голоса.

Зина, стискивая зубы и расправляя ноздри, молча ввинчивалась двумя пальцами в Люськин бок. Люська чуть поморщилась и отодвинулась вправо, прижимая под мышкой материну кисть. Зина вскрикнула от боли и подалась к дочери, но в этот момент хлестнул ее по темени горячий, как бич колесничего, голос шамеса Илии, и вмиг она забыла обо всех — и о тех, что были во времени до нее, и о тех, что были после нее, и о сваре их меж собою. Бабка Фрося, запрокинув голову, как слепой к солнцу, вытягивала "ооойй!” на такой высокой ноте, что нить, которая связывала человека с жизнью, казалось, вот-вот оборвется. Но, хотя голос ее становился все выше, нить не обрывалась, и это было фантастично, как человек, вставший невредимым из-под колес трамвая. А потом, когда на последнем круге человек с белыми, как известковая пена, глазами поднял людей над землей и швырнул их на эту землю в стоне и рыданиях, Зина рухнула на перила балкона и завыла в один голос со своей матерью.

Лида, скрестив руки на груди, раскачивалась слева направо в ритме, который пришел неизвестно откуда, и слезы выкатывались из ее глаз толчками, как кровь из сердца.

Восемнадцатилетняя Люська, прижимаясь животом к перилам, смотрела вниз, во двор, где люди сгрудились до последней крайности, так что человеческие головы принадлежали уже не отдельным человеческим телам, а одному гигантскому телу со множеством выступов, походивших на человеческие плечи. Потом, когда раздалось последнее "ооойй!”, над этими головами и выступами стремительно вскинулись сотни рук, которые тоже напоминали человеческие, как напоминают их коряги и обнаженные ветви старого дуба и старого каштана.

Розалия Куц, презрев закон, стояла в первом ряду среди мужчин. Она была в черном шелковом платке, который пролежал лет двенадцать в сундуке и невозможно пропах нафталином. Рядом с ней пламенел рыжий еврей с огромным красным лицом, иссеченным и задубелым. На груди у него, подвешенный к полосатой ленте, желтел крест. Удивление, не нашедшее слов, чтобы стать мыслью, томило Люську своей настырной нудой. А потом, когда рыжий этот еврей повернулся всем корпусом, по-волчьи, чтобы сказать пару слов Розе, девушка вдруг вспомнила, что желтый крест — это военный орден, который в России до революции давали солдатам. Она вспомнила этот орден — Георгиевский крест, — который был и у ее деда — на фотографии, дряхлой и желтой, как прокуренные пальцы бабки.