Вляп (Бирюк) - страница 25

Тем временем моя птичница-стоматолог вытащила, вывернула, выковыряла из меня штук 8 зубов.

Моих. Родных. Разных.

Практически без боли.

Отсела на лавку у противоположной стенки и начала разглядывать свою добычу.

Картина маслом: «Бодайбо. Алмазодобытчики вскрыли „Трубку мира“ и думают: ё-моё…».

Деточка, ну откуда у меня там алмазы? Есть, конечно, умельцы, которые камушки через таможню таскали. Но это же на другом конце пищеварительного тракта делали. Может, тебе и туда заглянуть?

Горбунья подняла на меня глаза и…

«Из глаз её горькие слезы
Ручьём полились на лицо».

Двумя ручьями.

Честно говоря, я как-то растерялся. Как-то давненько никто «не плакал обо мне». О моих проблемах, попаданиях, зубах тех же… Конечно, плач женщины это, вообще говоря… не эстетично. А когда у неё ещё и нос на бок свернут, и кончик перебитый висит… А на кончике уже и сопля собирается…

Но глаза-то светлые, ясные. Слезы-то горькие, искренние… Как-то поддержать, утешить…

И тут я сдуру ей улыбнулся. Имея в виду — ободряюще.

Горбунья взвилась с места как истребитель вертикального взлёта. Шарахнула в меня моими же зубами веером — только пулемётная дробь по стенке — и выскочила вон. Тук-стук-грюк и аж дальняя входная дверь хлопнула.

Мда… А что бы вы хотели? Вы представляете себе улыбку лежащего на смертном одре синюшного лысого подростка в исполнении половины зубов?


Диктуя записки эти положил я себе за правило точно и детально восстановить события и мои собственные чувства того времени. Отнюдь не изменяя их в угоду мнениям и суждениям даже и нонешним собственным. Не нарушать писания сего знаниями, обретёнными в иные, последующие, времена. Однако же здесь полагаю необходимым отступить от своего же собственного правила и указать на две вещи.

Одна весьма конкретная: в те времена я совершенно не представлял себе причину слез этой женщины. Не имел никакого представления о её планах, для коих сие событие произошедшее представлялось угрозой. И это хорошо, ибо сказано у Екклесиаста: «Умножающий познания — умножает печали». Поделать я ничего не мог, находясь в те поры в состоянии совершенно немощном. Да и — в несмысленном. Печалей же у меня и без того довольно было.

Другая же вещь более общая. Я не понимал мыслей и стремлений людей сих. Видел в них людей осмысленных, равных себе. Ибо таковы были отношения между людьми в моей прежней жизни. Полагал я, по свойству натуры своей и совершенно безосновательно, что и думами своими они схожи со мною.

Ныне же, когда и звуки, и слова языков здешних, а равно и мысли, и чувства жителей местных мне довольно внятны, то и понимать их труда уж не составляет. Но теперь часто я и сам тому не рад. Ибо понимание означает со-чувствие, даже и прощение. А по твёрдому убеждению моему, то, что сотворили они своими мыслями и душами вечными, делами и безделиями, то, что называют они «Русь Святая» — не может быть прощено. Ибо сие означало бы ослабить десницу мою на выях их, отпустить необозримый воз сей той дорогой, что для него удобной казалось бы, легче, глаже. А дорога-то — в преисподнюю, в геенну огненную, в муки вечные.