* * *
Когда совсем стало вечереть, я завел свой шестак в первую попавшуюся на пути деревенскую церквушку на вечернюю молитву. Они здесь есть, православные церкви. В Лифляндии не только лютеране с протестантами живут. Один из наших остался у церкви с мушкетами и шпагами, потому как в церковь с оружием не пускают. И менялись по очереди. Ребята свечки ставили за то, что сегодня Господь уберег их от пули, за здравие раба божьего Никона и за все хорошее против всего плохого. Молился и я. Истово молился, вспоминая все тексты, которым учил Ефим. Вдыхал полной грудью курящийся ладан, гундел себе под нос то же самое, что нараспев читал зычным голосом деревенский батюшка, размашисто крестился… Мне очень нужно было видение, как тогда, зимой, в Вырице. Увидеть бы этого толстого мужика из электрички и спросить про пластину от бронежилета… Раз тогда получилось с ним связаться – вдруг и сейчас сработает?
Но нет. Вот уже и вечерний молебен закончился, и деревенские разошлись, и мои все вышли, а я все жгу свечки у образов и бормочу молитвы.
– …Ты и ныне владыко Господи, услыши нас, молящихся Тебе. Пошли, Господи, невидимо десницу Твою, рабы Твоя заступающую во всех, а имже судил еси положити на брани души своя за веру, царицу и Отечество, тем прости согрешения их, и в день праведнаго воздания Твоего воздай венцы нетления…
Не сработало. Не пришло видение. Однако же случилось другое. Через полчаса чтения молитв я вдруг понял, что мне больше не страшно. А еще я понял, что все это время от того момента, как Сашка сказал про сигнал, и всю перестрелку, и всю дорогу до Юглы, а от Юглы до этой безвестной деревушки краем от колонны нарвских – все это время мне было страшно. Где-то между почками и селезенкой сидел страх и морозил, морозил, морозил…
А сейчас – отпустило. Ушла дрожь, пропал холод. Расслабились мышцы плеч и шеи. А они, оказывается, все это время были чуть ли ни судорогой сведены. От страха. А думал – ружье с ранцем тяжелые…
Я просто боялся.
А теперь не боюсь.
Перекрестился еще раз, поклонился образам и вышел на улицу. Нахлобучил парик, надел треуголку, закинул мушкет на плечо, бросил шпагу в ножны. Улыбнулся и приобнял за плечи братьев из моего шестака. На душе было легко и хорошо.
Пора домой. В полк.
– А ты что, казак, что ли? О какой доле в добыче речь, Жора? Ты, братец, на службе у государыни. И сам ты есть государственный человек. Потому трофей, что в бою берешь, – он не твой, он государыне принадлежит. Да тем, кто государыней поставлен службу служить как ее полномочный представитель. Соображаешь? А там уже на их усмотрение. Ежели вдруг решат тебя как-нибудь отблагодарить – то будет тебе награда какая пожалована. А не будет – так не будет, и не смей роптать. – Ефим говорил зло и яростно, разрубая ладонью воздух в такт словам. – Ишь чего удумал – долю ему подавай! За долей сейчас тебе одна дорога: в шайку к разбойникам. По которым давно уже каторга плачет. И которых наш брат-солдат стрелять будет по всем дорогам, где ни встретит.