Преображение было стремительным; казалось, он никогда тут и не жил. Какой-то другой мальчик, о котором он слышал во всех подробностях, ходил здесь в зеленную лавку за руку с матерью, сидел, зачарованный, в цирке, шагал в школу по улицам, ставшим теперь совсем другими. Это был не он; у него не осталось прошлого, не осталось корней. То, что он звал домом, заключалось между четырьмя стальными переборками; его семейная жизнь происходила в кают-компании. Из младшего лейтенанта в лейтенанты, затем – в лейтенант-коммандеры; с ответственностью приходил опыт. Семнадцать лет, с восемнадцати до тридцати пяти, он жил только службой, вот почему слова «признан годным и оставлен в прежнем звании» ранили так больно, хотя Краузе знал, что на десять лейтенант-коммандеров приходится лишь один кавторанг.
Но это было уже после того, как он встретил Эвелин, что значительно усилило удар. Краузе полюбил ее, как может любить только очень прямодушный человек. Первое чувство тридцатипятилетнего мужчины. Эвелин в свои двадцать с небольшим была и прекрасна, и умна – так он думал, а больше ничто не имело значения, – но при всем своем уме она не могла понять трагизм слов «признан годным и оставлен в прежнем звании». Он не решался поверить в ее бесчувственность, тем более – в ее глупость, поэтому винил себя и оттого мучился еще сильнее. Краузе любил ее так безумно, так слепо. Пьянящее счастье, непохожее на все, пережитое раньше, поглотило его с головой, начисто заглушив всякую мысль, будто он недостоин такого счастья, и прогнав любые упреки в утрате самоконтроля. То было блаженное время. Домик в Коронадо. В те недели Краузе начал пускать корни; голые холмы и выжженные пляжи Южной Калифорнии стали для него домом.
А затем «признан годным и оставлен в прежнем звании». Непонятливость Эвелин. Постыдное, страшное подозрение, что его кумир – колосс на глиняных ногах. Это подозрение еще усилилось, когда она не приняла его решимость исполнять свой долг – решимость, которую отказ присвоить ему очередное звание не только не поколебал, но, напротив, укрепил. Начались ссоры, доводившие его до приступов умоисступленной ярости. Следом приходили периоды страшного раскаяния. Он корил себя, что сказал такое Эвелин, что вообще сказал такое женщине, более того, что настолько потерял власть над собой, ровно так же, как терял ее в постели, – пугающая мысль.
И все же это почти не уменьшило боль, когда Эвелин рассказала ему про своего чернявого адвоката. Краузе и не знал, что такая боль вообще возможна. Боль, когда Эвелин ему сказала; беспросветное страдание, в котором не помогала даже гордость. Боль оставалась, пока он проходил необходимые формальности. Она взмывала к новым пикам всякий раз, как он осознавал невозможность обратить вспять хоть один шаг: остановить юридический процесс, отменить сделанное, взять назад сказанные слова. И самый острый пик в годовщину свадьбы, годовщину первой брачной ночи.