Книга о Петербурге (Носов) - страница 13
Чтобы поизящнее получилось, обратимся в духе петровского времени к аллегориям. Как и любой другой войны, аллегория Северной, конечно, Марс (на Шпалерной улице, для наглядности, образец — рядом с колоннадой казарм Кавалергардского полка, — ну тот, что глядит на Ахматову, которая со своего пьедестала глядит на тюремные корпуса «Крестов»… стоп… в нашей книге главное — не отвлекаться…). Аллегория Невы тоже представлена, — статуя женщины у южной Ростральной колонны, по распространенному убеждению, она и есть.
Теперь, когда антропоморфные образы обозначены зримо, с учетом того, что они аллегории, повторим твердо, прямо, уверенно:
— Великая Северная война и река Нева — вот родители Санкт-Петербурга!
Остров зайцев
Когда я ходил еще в школу, помню, пользовалась невероятной популярностью юмористическая телепередача «Кабачок „13 стульев“». Из года в год за столиками этого заведения разыгрывались похожие друг на друга жанровые сценки; завсегдатаи кабачка были все с причудами, которым они на протяжении лет не изменяли; один из них, пан Зюзя, отличался пунктиком на зайцах, — он аттестовал себя как зайцелюба, писал роман о зайцах и все разговоры так или иначе сводил к зайцам. Сначала это было смешно, потом стало надоедать, как и вся передача. Однажды она прекратилась. Но я вспоминаю о ней каждый раз, когда прохожу по деревянному Иоанновскому мосту, ведущему к воротам Петропавловской крепости, и вижу слева от себя на торчащем из воды свайном ледорезе декоративную скульптуру зайца. Он уже стал своего рода символом крепости, и торговля его миниатюрными двойниками бойко идет в сувенирной лавке. Не так давно он был на всю округу единственный, сейчас Петропавловская крепость заселена зайцами. Можно ли было предположить, что лет через тридцать после закрытия той передачи (и через триста лет после основания Санкт-Петербурга) появятся в городе на Неве свои зайцелюбы среди историков, краеведов и журналистов. Один из них, довольно успешный в продвижении своих проектов, с удивительным упорством — на протяжении лет — будет призывать украсить остров, на котором стоит Петропавловская крепость, бронзовыми зайцами (как минимум дюжиной); остров, конечно, называется Заячьим, но зайцелюбская концепция приумножения заячьих скульптур на нем сложнее простой иллюстрации топонима, — стал бы я сейчас ее пересказывать, во-первых, запутался бы, а во-вторых, непременно бы сам уподобился пану Зюзе.
Не знаю, долго ли продлится мода на зайцев. Особого внимания крепостные зайцы не стоят, но одного из этих, надо полагать, все-таки временных объектов, не могу не отметить. Это вполне человекоподобный заяц, который в данный момент, закинув ногу на ногу, сидит на деревянной скамейке перед входом в Музей Старого Петербурга (Инженерный дом — таково историческое название здания). Судя по всему, заяц самодовольно подражает Остапу Бендеру. Демонстрируя правой рукой вполне по-человечески «викторию» (заячьи уши?), он глядит на памятник Петру Первому, известное творение Михаила Шемякина. Это важно. Оттого что перед зайцем стенд с музейной афишей, целиком, однако, не закрывающий вид, кажется тем более, что ушастый подглядывает. Шемякинский Петр чувствует что-то — Петра корежит. Памятники не переносят, когда на них глядят другие памятники, и хотя заяц на скамейке никакой не памятник, объект он все-таки антропоморфный. Своим присутствием он переформатирует контекст, в котором мы привыкли воспринимать бронзового Петра. Он напрочь лишает самоуверенности шемякинского Петра — монумент, излучающий в обычных условиях мрачную иронию и сарказм, чьи пропорции частей тела карикатурно искажены при физиологической достоверности формы лица, повторяющей знаменитую прижизненную маску. Но самоуверенность гротескного Петра потому так сильно и впечатляет, потому так и эпатирует неподготовленного зрителя, что все окружающее пространство просто дышит строгостью, правильностью и целесообразностью. Строгое, правильное, целесообразное пространство не предполагает ничего более абсурдного и неуместного, чем этот лысый Петр без парика. И вдруг — заяц. Петр не видит зайца, он смотрит на Великокняжескую усыпальницу. А заяц нагло глядит на Петра, с его маленькой головой и неимоверно длинными скрюченными пальцами. И Петра определенно корежит. Он растерян, он не понимает, что происходит. Хуже того, Петр своим присутствием, по-своему пафосным — в той степени, в какой способен на пафос постмодернизм, — нечаянно сообщает нахальному зайцу особую убедительность. Я бы сказал, этот заяц обладает паразитарной убедительностью: он убедителен за счет Петра. Петр хоть и сидит в кресле, но заяц, говоря фигурально, ставит его на место. Или «сажает» — что то же.