Чертеж Ньютона (Иличевский) - страница 94

Не обходились без хлопот ни аресты, ни конфискации: армия держит периметр, полиция арестовывает, а Фридлянд с сослуживцами изымает и свозит в приемник тысячи предметов старины, чтобы обследовать, отделить подделки от находок, провести для суда экспертизу.

«Работенка не для чистоплюев, в общем, – объяснил Фридлянд, когда мы сошлись, и он, как и Белла, скучая по отцу, стал воспринимать меня в качестве отдушины. – Как раз из тех занятий, что становятся судьбой, а не заработком. Мир кладоискателей остросюжетный, им охота расхищать; нам интересно их ловить и вместе с тем заниматься изысканиями. Мы – те же археологи, только оперативное подразделение. Иногда благодаря нам совершаются открытия. И это славно. Тем более где еще удастся первым восхититься строителями иродианского периода, поднявшими на вершину холма каменный блок весом с пароход. Или тем, как они вымостили дорогу, уцелевшую после стольких веков войн и землетрясений. А разве не прикольно в одном из дворцов Ирода найти надпись углем о том, что придворный поэт – гей?»

Фридлянд назидал: «Если безделушки вздумаешь прикупить, не бери никогда в лавках. Старый город получает антиквариат с фабрик фальшивок. Израильский закон либерален, так что, не парясь особо, можно затариться настоящей древностью. Не зря сюда для легализации тащат контрабанду со всего света. Главное в нашем деле – наука. Если что – обращайся». И я, которому и в голову не приходило унести хотя бы камешек, усердно кивал, втуне мечтая, чтобы Фридлянд взял меня однажды на какую-нибудь операцию.


Отношения отца с добычей времени я уяснил, лишь когда понял в этом роль музыки. Он полагал, что музыка – едва ли не единственный язык, чьи атомы, лексемы совсем не обладают означающим, что слышим мы чистый смысл. Поэтому он всерьез относился к фантазии Скрябина, что «Симфония конца» способна в одночасье привести мир к эсхатологическому завершению.

Отец считал, что Скрябин лишь отчасти был безумен в своем веровании, что только музыка способна полноценно передать строение человечества, а тем более устройство и мышление города – судьбу его истории и жилую архитектонику, сочиненную на нотном стане ландшафта. Москва для него выражалась в Мусоргском, разлитом и парящем в рассветах и закатах над рекой. Он считал, что Сан-Франциско реет над океаном на холмах-симфониях Малера, а Ленинград – это стройное течение Генделя и бури Шостаковича. Нью-Йорк – торжество космически вертикального Баха, обтекаемого океанской мощностью Гудзона и антропологической телесностью джаза. А Иерусалим с его лунными сумерками глубины времен лучше всего слышен в Двадцать третьем фортепианном концерте Моцарта, в этой белокаменной цельности, составленной из грусти и надежды.