Чертеж Ньютона (Иличевский) - страница 98


Иерусалим – это некая разновидность вертикального лабиринта, породненного с лабиринтом горизонтальным. Город составлен из множества районов, кварталов, площадок, полос и участков размежевания, и каждый обладает своей историей и своими притязаниями на память этого ландшафта об истории – давней и новейшей. Отец считал, что к Иерусалиму можно относиться как к сознающему ландшафту, понимающему о забвении больше любого существа во Вселенной. Здесь любой клочок что-нибудь да хранит важное для содержания и предназначения – ни много, ни мало – всего человечества. Окрестности Иерусалима тут и там подают вам на ладонях террас и предплечьях уступов те или другие эпизоды библейской истории (сама по себе территория Святой земли размером со свиток), подобно тому как человеческий мозг непредсказуемо выдает сознанию неожиданные воспоминания. Иерусалим не вышколен, здесь множество заброшенных домов, двориков, пустырей – и в то же время новых зданий, с иголочки, и хватает строек – маленьких и больших, а мусор убирают и метут улицы столь же усердно, как потом мусорят и пылят. Этот город живой, он полон собственного стиля, приблизительность которого говорит скорей не о разболтанности, а об особом приоритете. Это неряшливость книгочея и ученого, левантийского склада богемы и университетского образа жизни. Тут многое незатейливо-прямолинейно, но не приниженно, поскольку что-то случается в момент сопоставления мифа и почвы, на которой этот миф вырос, что-то особенное происходит в области грудной клетки.


Окрестности мангала в саду навещали дрозды и горлинки – в надежде на крошки; а на шум сыплющегося в миску корма являлись два полосатых кота-брата, начинавшие судорожно хрустеть и поглядывать по сторонам, потому что сей же час разнокалиберное семейство ежей, грозно топоча, торпедировало миску, и коты взлетали с воплями на дерево.

На крыше под черепичным навесом были разложены циновки, подушки, набитые шалфеем, и сложен из камней очаг. Подле лежал запас дров, на циновках разбросаны затрепанные книги и кипы полинялых советских журналов: «Знание – сила», «Химия и жизнь», «Квант». У борта этой рубки стояла тренога с подзорной трубой, хорошая военная оптика, даром что списанная.

По утрам отец взбирался с кофейником и сигаретами на крышу Пузырька, откуда попадали в обзор три склона: Восточный Тальпиот с крепостным гарнитуром американского посольства, выстроенного форпостом, со рвом и подъемным мостом; лесистый склон Гиват Рахель и вздыбленная боковина вади А-арбаа, уходящей к Вифлеему. Сначала отец сверялся с тем, что происходит на высотах: макушки холмов, обжатых от подножий террасами, обычно были пусты, хотя иногда являлись студенты-археологи с парасольками и теодолитом: за границей прекращения огня 1949 года для раскопок требовалось специальное разрешение, но никто не запрещал поверхностный осмотр диспозиции с блокнотами и рулеткой. Родитель мой жил в уединенной пустоши и рад был любому, особенно если это были юницы, и тем более в таком убранстве – в оправе небесной лазури и пепельно-соломенных уступчатых склонов. Если обозревать холмы, как это делал папка, в направлении с запада на восток, то каждый холм покажется островком, реющим в поднебесье, поскольку перепад по вертикали в полторы версты от Иерусалимских гор во впадину Афро-Аравийского разлома, к линзе Мертвого моря и горному массиву Заиорданья, проступающему миражом над дымящимся от зноя горизонтом, лишает взор опоры в рельефе. На вершине Гиват Рахель отец присматривал за оливковым садом, в центре которого бетонные постаменты мемориала поднимали три старые оливы на высоту трех саженей. Этот мемориал в точности вторил самому принципу иерусалимского ландшафта, пространство которого есть сумма террас, подпорных стен, висячих садов, скверов, клумб, балконов, крыш – некая лестница, карабкающаяся на небеса, с поставленными вразнобой ступенями, ведущими к некоему смыслу.