— Генрих! — Рявкнул дед треснул ладонью по ручке кресла. — Всех сук вот так держал! Вот так!
Он выставил кулак и затрясся от смеха. Кулак, крупный и сильный, был крепко сжат. А я в этот момент замерла, застыла, точно боясь нарушить процесс таинственного волшебства: сквозь морщины, сквозь серую кожу, сквозь мёртвую маску, начало проступать знакомое лицо. Старик исчез, теперь я видела только Генриха.
— Вот так!
Он снова начал кашлять. Давясь, повторял снова и снова, — вот так! Вот так! Вот так!
Прокашлялся, харкнул под ноги. Ощерился, выставив зубы. Казалось им там тесно, зубам во рту, новеньким и таким белоснежным.
— Дурак, ох, дурак… — вытер губы рукавом, — …дурак он, твой Фрейд! Лац лакшёвый! Всё про порево луну крутит, — он засмеялся, сипло и резко, будто залаял. — А где кураж, я тебя спрашиваю? Ведь нужно чтоб до кишок продирало, чтоб азарт! А порево без куражу что за радость — один хер, что в кулак отдрочить.
Он попытался встать. Приподнялся и снова упал в кресло.
— Согнуть, курву, сломать! — чтоб пятки лизала, сучка! Паскуда ежовая — во как! Чтоб ползала! Ползала — тварь! Вот где сладость! Это ж как охота…
Он снова зашёлся в кашле. Сзади кто-то тронул за локоть — я вздрогнула: совершенно забыла про Америку.
— Пойдём отсюда… Христа ради, пойдём, — он потянул меня за рукав. — Умоляю тебя.
Я выдернула рукав. Америка попытался поймать мою руку.
— Ты же видишь, — он труп! Пойдём! Ему жить-то… Сам сдохнет — зачем грех на душу…
— Грех? — я толкнула его в грудь. — Грех?!
Америка попятился, а старик засмеялся — захохотал, хрипло, пополам с кашлем.
— Правильно! Какой грех на хер! Грех! На хер!! Если уж хочешь про грех… Сейчас расскажу… расскажу… тебе про грех!
Я повернулась к Генриху. Он говорил прерывисто, слова вылетали, будто он выхаркивал их. В паузах хватал воздух ртом, из горла шёл сиплый звук, шипящий, как из прорехи в резиновом баллоне. Он задыхался.
— Там стройка была… А за ней пустырь… где огороды раньше были. Дома те, деревянные сломали, я их помню — настоящие деревенские дома. С печкой, с крыльцом. Ставни деревянные. Кусты всякие, вишня, сирень за забором… Всё сломали к чёртовой матери — всё…
Он наклонился, нашарил под креслом кислородную маску. Приложил к лицу, вдохнул жадно. Ещё и ещё раз.
— От метро, в круговую минут двадцать. А так, если срезать, через пустырь…
Они, босявки эти, так в свою общагу и ходили…
Он снова уткнулся в маску. Вдохнул шумно.
— Ту я у метро приметил. Из-за платья — жёлтое, как цыпля. И горох белый. Пошёл следом. Ещё не стемнело, она и чесанула напрямки. Длинноногая ссыкушка, как козочка молочная. Через пустырь — ага. Там овражек такой, в овражке том я её и того. Догнал, значит, завалил… Она-то как ножик увидела, тут же и смирилась — они все так, им бы, дурам, визг поднять, заорать… Не-е, что овцы.