Калина (Когут) - страница 50

Недурно сказано — дьявольские шутки природы. И бесплодные, ни к чему не ведущие размышления на эту тему — явная нелепость, свидетельствующая лишь об отсутствии душевного равновесия. Здися считает, что у меня опасная склонность заниматься чем угодно, но только не тем, чем следует, и убеждена, что именно из-за этой склонности я так и не закончил институт. Это, конечно, ерунда, никому не удалось окончить архитектурный без отрыва от производства, я в этом смысле не исключение, и мне не в чем себя упрекнуть. Будь я гением — другое дело, но я себя таковым не считаю, хотя Здися и упрекает меня в излишнем самомнении, свойственном якобы всем дилетантам и недоучкам.

Берцовая кость срослась хорошо, должно быть, благодаря моему полному воздержанию от спиртного, нога не болит совсем, я мог бы даже ходить без палки, но уж очень к ней привык. Выхожу гулять в сад, раньше меня вывозили в коляске, но в саду тоже пахнет больницей, по аллеям снуют люди в халатах и пижамах, молчаливые и угрюмые, бледные и ушедшие в себя, сгорбленные, ковыляющие с палками, некоторые вымазаны какими-то мазями, с повязками на голове — это больные кожного отделения. Вряд ли я смогу когда-нибудь заниматься скульптурой. Три недели, после которых я должен был ехать на охоту, перерастают в три месяца, а возможно, в три года или еще больше. Здесь никто не скрывает и не стыдится того, что меня обманули, не желая травмировать. По поведению профессора и намекам Здиси, которая знает больше меня, я догадываюсь, что с моей верхней конечностью что-то неладно. Я не задаю вопросов — ведь правду мне все равно не скажут, но порою чувствую себя, как сосед по палате Леон, который собирается на курорт, хотя тает не по дням, а по часам, и по всему видно, что он при смерти. Рака у меня, положим, нет, но будет ли действовать рука, совершенно неизвестно, я ее чувствую как инородное тело, из разрезанного плеча сочится какая-то гадость, вначале врачи и профессор говорили, что это нормально, что скоро заживет, теперь не говорят ничего, а я не спрашиваю, делаю хорошую мину при плохой игре и уже научился довольно ловко орудовать левой рукой. Но иногда, особенно ночью, когда я не могу уснуть из-за духоты и спертого воздуха — бухгалтер у окна не разрешает открывать окно, боится сквозняков, — меня охватывает ужас при мысли, что если останусь калекой, то пропаду совсем; я не Маресьев и к его подвигам неспособен, возможно, я и левой рукой сумею что-нибудь делать, но когда вижу себя в мастерской с этой одной рукой — мне хочется выть и кусаться; сегодня я плакал ночью, когда все уже спали, а Ната, дежурившая в нашем отделении, пришла меня утешать, она очень сердобольная. Я увидел у нее на шее плохо припудренные синяки и сказал, что она мне изменяет. Ната прямо затряслась от смеха и спросила, не думаю ли я, что наши отношения ее к чему-нибудь обязывают. «Не думай, — сказала она, — что я в тебя влюбилась, тоже мне нашелся, покалеченный Отелло, он же Дон Жуан. Я к тебе прихожу из любопытства и от скуки. Мне вообще нравятся художники, но вовсе не лично ты, рахитик». Я ее резко оттолкнул от себя, тут проснулся ксендз, Ната говорит: «Я вам сейчас снотворного принесу», а ксендз: «Сестрица, и заодно уж мне утку, пожалуйста». Ничего себе «заодно», я чуть не сгорел от стыда.