Мы входим в жизнь (Наровчатов) - страница 9

Много лет спустя у Тихоновых я познакомился с офицером авиации. Седой, сухощавый, с тонким нервным лицом, он отрекомендовался: Чухновский. У меня поплыло перед глазами. Трудно, почти невозможно объяснить, скольким я был ему обязан. Он перевел на язык факта, доступного моему восьмилетнему пониманию, то, что долго бы оставалось для меня отвлеченной абстракцией, — подвиг человечности, подвиг людской солидарности. В накаленную коминтерновскую атмосферу, окружавшую меня, вошла живая свежая струя. Позже ее назовут единством людей доброй воли. И на зыбком пороге памяти я вдохнул это живое веяние благодаря таким людям, как Чухновский.

В библиотеке достали атлас, и мама направила мою руку, вычерчивавшую маршруты «Красина», «Малыгина», «Персея», к далекой льдине. Все, как говорится, было одно к одному в то чудесное лето.

В разных воспоминаниях одно понятие сразу выносится за скобки, как общий множитель всех восприятий, впечатлений, ощущений. Оно, это понятие, воплощалось во всеобъемлющем слове — мама. С нее все начиналось и все кончалось в радужном мире, окружавшем восьмилетнего мальчика. Радужный мир был однозначен счастью. Живая нить, соединявшая мать и ребенка, мгновенно передала бы любое изменение тонов радуги. Они не менялись, и я, не размышляя, знал, что все вокруг хорошо. Хорошо маме и мне, мне и маме, всем рядом с нами.

А маме было тогда 35 лет. Молодая и красивая женщина, она принадлежала к иному людскому кругу, чем Хозе, Курт, Антал. И если я по-детски, то она по-взрослому открывала в них то великое и грозное, что составляло их существо. Она не отклоняла своего мальчика от дуновений ветра, несшего их тревожные судьбы. Наоборот, она объясняла непонятное в речах моих новых знакомцев применительно к моему возрасту и разумению, и каждый раз такое объяснение шло к упрочению их влияния. Они звали ее по имени-отчеству, а я втихомолку гордился, что для всех она Лидия Яковлевна, а для меня просто мама. Самая умная, самая хорошая, самая красивая!

Гидаш возник внезапно и в то же время закономерно. Именно «возник», именно «внезапно», именно «закономерно». Острием субъективного идеализма, в противлении которому я воспитан, было бы допущение, что все происходившее на крымском побережье летом 1928 года имело благой целью мою крохотную особу. Нет, ни Хозе, ни Курт, ни Ли не появились здесь специально для меня, дабы содействовать надлежащему воспитанию восьмилетнего человека. И Гидаш эмигрировал из хортистской Венгрии, ведомый иными обстоятельствами, чем грядущая встреча с маленьким мальчиком. Но для меня его появление здесь было закономерным и — острие субъективного идеализма начинает притупляться — подготовленным другими встречами и знакомствами. Моему раннему восприятию недоставало стержня, вокруг которого облеклось бы в живой организм все слышанное и увиденное мною в те удивительные дни. Так перенасыщенный раствор ожидает последней крупинки соли, чтобы начать кристаллизоваться. На расстоянии сорока с лишним лет крымское лето все чаще представляется мне неким языческим действом. Ведь вспомните: оно пылало на другой год после знаменитого землетрясения в Крыму. Скалы и горы, здания в Алуште, собственный наш Дом отдыха хранили его свежие следы. И революция, которой дышало все вокруг меня, соединилась в моем сознании с этим природным переворотом. Люди, готовящие землетрясение,— вот кем были Хозе, Курт, Ли. Да полно, люди ли? Богов они отвергали, но, может быть, потому, что сами являлись богами? И чтобы утвердить меня в этом языческом ощущении, нужен был обобщающий образ, живое воплощение дум и чувств, владевших мною. Вы полагаете, что думы и чувства принадлежат лишь зрелым и старым людям? Нет, это совсем не так. Давно сказано о мудрости детей, и хотя она отлична от взрослой, это все-таки мудрость.